Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О судьбе и о жизни Сашиной, после смерти его, был снят фильм. И вышла книга о нём – вспоминали его на страницах этой книги большой – друзья и знакомые, современники.
А когда-то, в далёкие годы, этот вестник желанной свободы, несравненный Саша Васильев, чутьём своим фантастическим ощутив грандиозный дар Яковлева, и поверив, сразу и навсегда, в него, такого вот, дикого, что ли, с виду, совсем непохожего на других, но с огнём неистовым, нет, сиянием, в тёмных глазах, стал Володе во всём помогать.
Опекал, по-дружески, верно.
Покупал ему краски, бумагу, всё, на чём и чем было можно рисовать, чтобы он – работал, совершенствовался, развивался.
Помогал ему продавать, даже в ранний период, работы.
Создавал, и весьма успешно, для него рекламу в Москве.
Или проще: пропагандировал.
Приучал постепенно людей к тому, что есть среди них, здесь, в столице, чудесный художник.
И Володя – работал, работал.
Непрерывно. Как одержимый.
И втянулся весь – в рисование.
И дождался к себе – внимания.
Вскоре стал – довольно известным.
Ну а позже – и знаменитым.
Вот уж точно: все вещи в труде.
И – в его изумительном даре.
Так что Саша Васильев был для Володи – крёстным отцом.
Спас его. Дал ему возможность драгоценную – жить искусством.
Так, пожалуй, можно сказать.
Так скажу я. И это – правда.
Однажды начав рисовать и охотно втянувшись в это, Яковлев никогда больше не останавливался.
В этом было его упорное, отважное сопротивление всему, что мешало ему, томило и норовило превратить его как-нибудь, улучив подходящий момент, в беспомощного калеку.
Поражая знакомых своей дивной работоспособностью, Яковлев одержимо двигался только вперёд и рос как художник, стремительно, уверенно, с каждым годом.
Этот совсем уж какой-то, на фоне других, невысокий, даже, скорее, маленький, замкнутый, нервный, угрюмый, застенчивый человек, работая, преображался, оживал, как в сказке волшебной, и казался всем – исполином.
Да так ведь оно и было.
Так и есть. И останется – впредь.
Будет людям на что смотреть.
В грядущем. Там – его время.
Ведь результат его трудов, и его прозрений, и блаженных его откровений всем хорошо известен.
Работы работами. С ними – всё ясно. Во всяком случае – для меня. А для вас? Полагаю, и для вас это нынче ясно.
Потому что они своей речью, своей, такою, которая родилась в минувшем, давно, и живёт в настоящем – и, знаю, останется и в грядущем, незаёмной, свободной, живой, – речью образов, речью знаков, речью символов и прозрений, речью цвета, и строя, и пластики, речью света, сквозь морок и мглу всей безумной ушедшей эпохи, речью чувства и речью страдания, речью мужества, речью тайны, и внутренней силы, и воли, и величия духа, и чуда, и упорства, и радости жизни, поскольку без радости этой вообще не бывает искусства, – сами – конечно, сами, – лучше всех говорят за себя.
…Нет, не стану я нынче рассказывать о Володином пребывании в дурдомах, многолетнем, тягостном для него. Не хочу. Тяжело.
Вспомню лучше о том, как солнечно было в мире однажды, в праздничном появлении лета нового, что незнамо куда вело.
Но, куда бы ни шёл я, видел я, впереди, за домами, вставшими на пути моём, за деревьями, – золотой, благодатный свет.
Он, как прежде, жив – и в грядущее, всех нас, грустных, радостно ждущее, словно мост спасительный, тянется из минувших, далёких лет…
…Но Володя Яковлев снова появляется в тексте моём.
Появляется – в отшумевшую навсегда, похоже, эпоху.
Появляется – выйдя из памяти. И не чьей-нибудь, а моей.
Без него – ну никак нельзя. И скажу я резче и чётче: без него обойтись невозможно.
Ведь с него и с его работ всё когда-то и началось.
К нему же всё, так уж вышло, нынче и возвратилось.
Кольцо? Завиток спирали?
Не всё ли равно! Так – надо.
Так – лучше. И – справедливей.
Разумней. А вдруг – безумней?
Какое вам дело, если именно так – вернее!
И вот из-за брезжущей грани в далёком, как сон, тумане, и всё же в столичной яви, в тревогах былых и славе, отринув днесь забытьё, в честь лет, навсегда крылатых, в начале семидесятых, выводит его – чутьё.
Он создал однажды, помните, современники, – образ яблока.
И яблоко это – сразу же покатилось, уже не по блюдечку, но сквозь время с пространством, вдаль, туда, где за новой гранью встанет всё, что грядёт впереди.
Он идёт упрямо и быстро по Уланскому переулку, маленький, часто втягивающий крупную голову в плечи, движущийся почти на ощупь, и, если, похоже, ещё не совсем вслепую, то в состоянии, к этому действительно слишком близком, и при всём при том держится он довольно уверенно всё же, твёрдо зная, куда ему надо прямо сейчас добраться, ни секунды не сомневаясь в том, что он доберётся до цели, и вот он уже сворачивает с переулка, вправо, во двор, поднимается на крыльцо, стучится в старую дверь пристроечки, прилепившейся к большому зданию школы, – и ему открывают, его приветствуют радостно, громко, тащат вовнутрь, привечают, – ну вот, дождались, наконец-то, сам он пришёл сюда.
Здесь собирались мы когда-то. Здесь обитал со своей супругою тихой Боря Кушер, двоюродный брат Виталия Стесина. Здесь довольно часто, поскольку надо ведь было ему хоть на время приют обретать в скитаньях своих, застревал, иногда и надолго, Игорь Ворошилов, здесь и работал, оставляя радушным хозяевам после своих сидений в квартирке их крохотной, груды великолепных рисунков.
Здесь было одно из богемных, для своих, для друзей, конечно, потому что чужим сюда хода не было никогда, прекрасно известных нам и вполне надёжных пристанищ.
Место удобное. Центр столицы. С одной стороны, рядом, поблизости, – Сретенка, со всеми её переулками и подвальными в них мастерскими бородатых подпольных художников, а с другой стороны, тоже близко, по московским-то меркам, – Чистые пруды, и метро, и трамваи, и несметные, шумные стаи голубей, которых кормили старушки и старики. И, куда ведь ни оглянись – до всего, чудеса, да и только, сплошь и рядом, рукой подать.
В довершение всех удобств, преимуществ, достоинств местных, как торжественный, в до-мажоре, с каждым утром похмельным празднично, громогласно звучавший аккорд, здесь же, рядом, прямо у входа в переулок, на видном месте, расположен был всем известный и для всех в