Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внизу, на дворе, выросла целая гора трофеев. Несколько жадных рук потянулось к деньгам. Чья-то длинная, обросшая густым черным волосом рука, словно волчья лапа, загребла целую горсть золота и только хотела было скрыться, как другая, короткопалая, осыпанная рыжими веснушками рука схватила ее и крепко сжала.
— Ой, погоди-тко!.. Золотце, да не для молодца! — прозвенел чей-то дурашливый голос.
— Пус… сти… Дьявол! — и взлохмаченный инок кабацкой Диомид поднялся во весь рост, силясь отбросить от себя маленького человека в засаленном тулупчике.
— Ты?! Скоморошья харя!.. — рассвирепел Диомид, чувствуя, что и на другой его руке повис кто-то. — Да вы оба тут, скоморохи?
— А куды нам детися? — и скоморохи Митрошка и Афонька предстали перед взбешенным Диомидом.
Ловким толчком Митрошка вышиб из Диомидовой горсти золото, и оно брызнуло во все стороны звонким дождем.
— Алырники[100] морочилы [101] проклятые! — возопил Диомид, хватая обоих за шиворот. — Не ведаете, что я вам век могу укоротить, шпыни постылые?
— Ведаем, милостивец, ведаем — всяк монах от бога пристав! — с уморительным поклоном пропели скоморохи.
Кругом засмеялись, а Диомид, грозя кулаками, скрылся в толпе.
Нашлись и еще любители пограбить, но их также быстро уличили. Не обошлось и без свалки. Те, у кого стали отнимать награбленное, вцепились в своих обличителей. Пронзительно, как клушки под ножом, кричали женщины, визжали ребята, ухали и солено бранились мужики.
— Дайте вы народишку поживиться!.. Да-айте-е!..
— Злыдни завидливые, аль вам чужого добра жалко?
— Пропадет добро — ни богу, ни людям, ни нам, мужикам!
— Вали, робя, наваливайся!
И вдруг могучий бас Ивана Суеты громом загремел над взбудораженной толпой:
— Стой, нар-ро-од!.. Аль мы воры-ярыги с кружала, аль мы разбойники-убивцы?.. Аль мы расстригины слуги, коли оглодки да отребье врагов наших лютых, яко псы, станем подбирать?
Толпа притихла. Вперед пробрался Никон Шилов, его глуховатый голос срывался от гнева:
— Возьми всякой лучину горящу да подпаливай вражью рухлядь, злодееву, погану!
Он быстро высек искру из кремня, раздул трут и, как пасхальную свечу, поднес к нему виток соломы.
— Кидай! Пали огнем! — повелительно крикнул он, и никто не посмел ослушаться.
Военная добыча задымилась, вспыхнула. Желтые искры летели во все стороны, как ядовитая мошкара. Ветер вздувал пламя все выше к небу, а люди в исступленном веселье бросали в него все новые находки, оставшиеся после боя. Объятые пламенем, скрипели и гнулись вражеские доспехи. Серебро и позолота кипучей пеной сползали с них. Было что-то опьяняющее для зрения и слуха в том, как железо и медь, еще недавно грозно украшавшие врагов, трещали, ломались и гремели, как рассыпающиеся скелеты.
За криками и шутками послышались песни. Скоморох Афонька схватил обгорелый изуродованный огнем вражеский шлем, надел его на палку и, потешно кланяясь перед ним, запел козлиным голосом:
Гришка вор! Гришка вор!
Покажи свой двор!
Мой двор посередь Москвы, —
Вороты пестры…
Господа-то бояре от обедни идут,
А вот Гришка-расстрижка
Из мыльни идет!
Скоморох Митрошка, размахивая обломками вражеского копья и корча страшные рожи, уморительно запрыгал навстречу:
Я процарствую три часа,
Тако процарствую три дни,
Тако процарствую тридцать лет!
Скоморохи обнялись и, гремя железом о железо, запели гулкими голосами:
А люди-народы догадалися,
Брали вора на копьеца, да на вострые-е-е!
Тут скоморохи размахнулись и кинули железные обломки в костер.
Высокий дым костра, конечно, был виден полякам, и, как передавали лазутчики, враги правильно истолковали его значение: в монастыре жгли трофеи.
Утром следующего дня дозорные на стенах увидели, как из вражеского лагеря выехали несколько всадников. Размахивая копьями с привязанными к ним белыми платками, конники заскакали вокруг стен. Скоро среди дозорных пошли шепотки, а потом и громкие смешливые речи:
— Глянь-кось, воры-то под нашими стенами трепака бьют!
— Скачут, что волки округ заселья.
— Ишь, охота им нас, яко зайца из куста, выжить!
— Эко, шишиморят[102], будто на торгу!
— Вышла кошурка из бабурки [103] медведя обманом взять!
— А медведушко-то сам с усам!
— Э, не с той ноги, кума, плясать пошла!
— Ну и скачут, чисто бесы, содом дьявольской!
И еще несколько дней подряд польско-тушинские всадники подъезжали к стенам крепости и уговаривали заслонников, сотников и воевод сдаться мирно, обещая за это «богатства многи», и «честь великую», и «покой нерушимой дому сему».
Об этих «улещаньях» в осажденной крепости вскоре стало известно всем, вплоть до самых зеленых подростков. Потому на стенах с утра до вечера толкался народ. Среди любопытных нашлись и малодушные, которые, смелея понемногу, уже вслух стали поговаривать насчет того, что хороша-де война за горами, а не за плечами, что воеводам следовало бы прислушаться к советам и «улещаньям» польско-тушинских посланцев, потому что надо-де «пожалеть народ»: уже почти зима на дворе, а в монастыре недостает ни крова для всех, ни пищи.
Посадские торговые люди и менялы, которые без торжища чувствовали себя рыбами на песке, поддерживали эти жалобы, как умели: иные под шумок, иные явно, даже истошным голосом.
Осип Селевин, целыми днями толкаясь среди своих посадских дружков, с каждым днем тосковал все яростнее и злее. Он задыхался в унылой тесноте этих осажденных стен, чувствуя себя павлином, запертым в клетку, — ему негде было распустить свой хвост… Злоба и нетерпение кипели в нем, его гортань горела, а язык жаждал все больше и больше произносить лукавых, подметных слов, которые отравляют разум и волю в мутном потоке заманчивых желаний — «бренного жития ради». В стойкость и победу именно этих «бренных» желаний только и верил Осип Селевин и не в силах был таить их в себе. Он был хитрее многих своих посадских дружков и действовал явно и тайно: где шептал, а где грозил и похохатывал, не забывая, однако, посматривать — нет ли поблизости «ненавистного Данилки» и «присных Данилкиных». Но как ни остерегался Осип, собственный неуемный язык-супостат выдал его.
— Вона какую ты молву пущаешь, заслонникам нашим разум мутишь, — произнес однажды голос Данилы, от которого Оську бросило в жар и пот. — Ловок звонарь, одначе звони, да не зазванивайся… и не вместно тебе на стенах быти!..
У Осипа от злобы перехватило дыханье, но ноги его будто сами собой стали пятиться к проему, откуда спускалась вниз широкая лестница.
Данила с досадливым изумлением следил за петляющим Оськиным шагом — неужели было время, когда он смотрел на этого блудливого человека снизу вверх, покорствовал ему