Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, они все-таки остались одни, если не считать больного Айво и юношу. Она поинтересовалась, надеясь, что голос не выдаст ее испуг:
– А почему за мной не прислали «Шируотер» в Спимут? Олдфилд должен был забрать меня в шесть.
– Должно быть, он или я неправильно вас поняли. Олдфилд вернет «Шируотер» только утром. Он отправился к дочери в Бонмут и собирается переночевать там.
– Я звонила, но здесь бросили трубку.
– Боюсь, сегодня я только так и отвечал. Слишком много звонков, слишком много репортеров.
Они стояли у огня. Корделия вытащила из сумки газету с фотографией и протянула ему:
– Я ездила в Спимут, чтобы найти это.
Он не притронулся к газете и даже не взглянул на нее.
– А я и правда не мог понять, зачем вы уехали. Поздравляю. Не думал, что вам повезет.
– Потому что вы уже вырезали страницу из архива редакции?
Он спокойно ответил:
– Да, я уничтожил ее примерно год назад. Мне казалось, это разумная мера предосторожности.
– Я нашла другой экземпляр.
– Я вижу.
Вдруг он мягко произнес:
– У вас усталый вид, Корделия, не лучше ли вам присесть? Могу я предложить вам красного вина или бренди?
– Бокал красного вина, пожалуйста.
Она хотела сохранить трезвость ума, но перед мыслью о вине не устояла. К тому же у нее настолько пересохло во рту, что она едва могла говорить. Горриндж принес для нее бокал из обеденного зала, налил ей вина и наполнил собственный бокал, потом уселся, поставив рядом графин. Они расположились по обе стороны от камина. Корделии казалось, что никогда в жизни ей не попадалось более удобного и мягкого кресла, и вино никогда не было таким вкусным. Эмброуз заговорил спокойно и ровно, как будто они сидели после ужина и обсуждали самые обычные события, произошедшие в течение ничем не примечательного дня.
– Я вернулся, чтобы повидать дядю. Я был его наследником, и он пожелал меня видеть. Думаю, он не понял бы, что мне нельзя возвращаться, чтобы не прервать год налогового нерезиденства. Его мозг был устроен иначе. Ему и в голову бы не пришло, что человек может потратить год жизни на то, чего не хочет делать, и жить там, где не нравится, исключительно из-за денег. Жаль, вы его не знали. Вы бы понравились друг другу. Не так уж сложно было приехать сюда так, чтобы никто не заметил. Я прилетел из Парижа в Дублин, а потом на рейсе «Айр Лингус» отправился в Хитроу. Потом я поехал на поезде в Спимут, позвонил в замок и попросил слугу моего дяди Уильяма Могга встретить меня на корабле после наступления темноты. Они прожили вместе почти сорок лет. Я попросил Могга никому не говорить, что он меня видел, хотя в этом не было необходимости. Он никогда не распространялся о делах хозяина. Через три месяца после смерти дяди он последовал за ним. Так что, как видите, никакого риска не было. Он попросил меня приехать – я приехал.
– А если бы вы не приехали, он мог бы изменить завещание?
– Это уж слишком, Корделия. Вероятно, вы мне не поверите, но мысль о таком исходе меня не посещала. Я даже не рассматривал такую возможность. Он мне нравился. Я редко его видел – он не поощрял визиты даже своего наследника. Но когда я нанес ему визит вежливости, между нами возникло какое-то чувство, которое испытывали мы оба. Не любовь. Думаю, он любил только Уильяма Могга, а я вообще не уверен, что понимаю значение этого слова. Но я это ценил. И я ценил его. Он обладал жесткостью, упрямством, смелостью. Был сам себе хозяин. Он лежал в этой огромной спальне, как древний вождь, глядя на море и не страшась ничего – ничего… ничего… И к тому же он попросил меня привезти ему то, о чем давно мечтал, – сыр с плесенью «Блю Стилтон», такой, как его делают сейчас. Он не мог попробовать его тридцать лет. Они с Уильямом Моггом практически вели натуральное хозяйство и сами делали масло и сыр. Бог знает, почему у него возникла именно такая просьба. Он мог бы попросить Могга привезти ему сыру, но не стал этого делать, а попросил меня.
– Так вот почему вы поехали в Спимут?
– Именно поэтому. Если бы я не совершил этот акт сыновней заботы, Кларисса не увидела бы фотографию в газете, не втянула бы меня в постановку «Герцогини Амальфи» и сейчас была бы жива. Странно, не правда ли? Это рушит любую теорию о человеческой жизни. Я усвоил это, когда мне было восемь лет. Моя мать погибла, потому что на одну минуту опоздала на самолет, летевший домой. А тот, на который она попала, разбился. Ее жизнь зависела лишь от того, как работали светофоры на парижских улицах. Мы живем, повинуясь воле случая, и умираем по воле случая. Что касается Клариссы, то, если заглянуть в прошлое, ее кончину предопределили восемь унций сыра «Блю стилтон». Зло проистекает из добра, если эти два слова что-то для вас значат.
Айво задавал ей почти такой же вопрос. Только на этот раз ответа от нее не ждали. Горриндж продолжал:
– У человека должно быть достаточно смелости, чтобы жить согласно своим убеждениям. Если вы, как и я, соглашаетесь с тем, что эта жизнь – единственное, что у нас есть, что мы умираем, как животные, что все, чего мы добились, в конечном итоге будет безвозвратно утеряно, что мы отдаемся объятиям тьмы без всякой надежды, то это убеждение обязательно влияет на то, как вы проживаете свою жизнь.
– Миллионы людей живут, осознавая это, но все равно проявляют доброту, живут праведно и с пользой для общества.
– Потому что доброта, польза и праведность выгодны. И мне это не чуждо. Для собственного спокойствия необходимо, чтобы хоть кто-то хорошо к тебе относился. И, вероятно, некоторые из добродетельных атеистов тайно лелеют надежду или опасение, что жизнь после смерти все-таки есть. Будь то награда или наказание, но все равно это новое рождение. Так вот ничего такого нет, Корделия. Этого не существует. Нет ничего, кроме тьмы, и мы погружаемся в нее без всякой надежды.
Вспомнив, каким образом он отправил во тьму Клариссу, она с отвращением посмотрела на его лицо с выражением фальшивой печали и кроткой улыбкой, как будто полное осознание того, что он сделал, пришло к ней только сейчас.
– Вы разбили ей лицо! И ударили не один раз! Вы делали это снова и снова! Вы смогли заставить себя пойти на такое!
– Это было неприятно. И, если это вас успокоит, мне даже пришлось закрыть глаза. К тому же это длилось так долго. Ощущение было очень необычное, мягкие ткани заглушали хруст мелких костей. И их было так много. Я чувствовал, как они трескаются; это напомнило мне, как я в детстве разбивал застывшую помадку. Наша старая кухарка разрешала мне помогать ей. Больше всего мне нравилось разбивать ее на мелкие кусочки, после того как она остыла. А когда я открыл глаза и заставил себя посмотреть на содеянное, Клариссы уже не было. Разумеется, ее и до этого не было, но, уничтожив ее лицо, я даже не смог вспомнить, как она выглядела. Для Клариссы лицо было важнее, чем для кого бы то ни было. Разрушив его, я осознал, насколько нелепо было полагать, что у нее могла быть душа. Хотя я всегда это понимал.