Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Розвита, я так и не знаю, сколько тебе было лет, знаю только, что росту в тебе было девяносто девять сантиметров, что твоими устами вещало Средиземное море, что от тебя пахло корицей и мускатом, что ты могла заглянуть в сердце любому человеку, и только в свое собственное ты заглянуть не могла, иначе ты осталась бы со мной, а не побежала за тем слишком горячим кофе.
В Лизье Бебре удалось раздобыть для нас предписание следовать в Берлин. Вернувшись из комендатуры, он заговорил — впервые после гибели Розвиты:
— Нам, карликам и шутам, не след танцевать на затвердевшем бетоне, который был утрамбован для великанов. Лучше бы нам оставаться под сценой, где никто не догадывался о нашем присутствии.
В Берлине я расстался с Беброй.
Что ты будешь делать во всех бомбоубежищах без своей Розвиты? — спросил он с тонкой паутинной усмешкой, после чего поцеловал меня в лоб и дал мне в провожатые до Главного вокзала Данцига Китти и Феликса со всеми дорожными документами, а также подарил мне из артистического багажа оставшиеся пять барабанов. Снаряженный таким образом, по-прежнему имея при себе свою книгу, я одиннадцатого июня сорок четвертого года, накануне третьего дня рождения моего сына, прибыл в свой родной город, который, все так же невредимый и средневековый, каждый час разражался гулом своих различного размера колоколов с колоколен различной высоты.
Итак, вот оно, возвращение домой! В двадцать часов четыре минуты поезд с фронтовиками прибыл на Главный вокзал города Данцига. Феликс и Китти доставили меня на Макс-Хальбе-плац, попрощались, причем Китти даже всплакнула, потом наведались в свое управление на Хохштрассе, а Оскар в двадцать один без малого зашагал со своим багажом по Лабесвег.
Возвращение домой. Весьма распространенная и прескверная традиция нынче превращает в Одиссея наших дней любого юнца, который подделал пустяшный вексель, из-за этого пошел в иностранный легион, а через годик-другой, повзрослев, вернулся домой и рассказывает всякие байки. Кто-нибудь по рассеянности садится не в тот поезд, едет в Оберхаузен вместо Франкфурта, по дороге испытывает кой-какие приключения — да и как же иначе, — а воротясь, так и сыплет вокруг себя такими именами, как Цирцея, Пенелопа и Телемак.
Оскар не был Одиссеем уже хотя бы потому, что, воротясь, застал все в прежнем виде. Его возлюбленную Марию, которую он на правах Одиссея должен бы называть Пенелопой, отнюдь не осаждали сластолюбивые женихи, она по-прежнему оставалась при своем Мацерате, которого избрала еще задолго до отъезда Оскара. К тому же надеюсь, что тем из вас, кто получил классическое образование, не придет мысль в бедной моей Розвите лишь из-за ее былых сомнамбулических занятий увидеть Цирцею, сводящую мужчин с ума. И наконец, что до моего сына Курта, то он ради своего отца не ударил бы палец о палец, стало быть, Телемак из него никакой, хотя и он не узнал Оскара.
А уж если без аналогий никак не обойтись — причем я понимаю, что человек, вернувшийся домой, вынужден терпеть аналогии, — то пусть я буду для вас блудным сыном, ибо Мацерат распахнул свои двери и принял меня как отец, а не как предполагаемый отец. Да, ему удалось так порадоваться возвращению Оскара — он даже молча заплакал, настоящими слезами, — что начиная с того дня я именую себя не исключительно Оскаром Бронски, но также и Оскаром Мацератом.
Мария встретила меня много спокойней, хоть и не сказать что неприветливо. Она сидела за столом и наклеивала талоны продовольственных карточек для Хозяйственной управы, а на курительном столике уже было выложено несколько еще не развернутых подарков для Куртхена. При ее практическом складе ума она, разумеется, прежде всего подумала о моем физическом состоянии, раздела меня, искупала, как в былые времена, не замечая, что я залился краской, надела на меня пижамку и усадила за стол, где Мацерат тем временем приготовил для меня глазунью с жареным картофелем. Все это я запил молоком, а покуда я ел и пил, на меня сыпались вопросы.
— Ты гдей-то пропадал, уж мы искали-искали, и полиция тоже искала, как очумелая, и на суду нас приводили к присяге, что мы тебя не тюкнули. А ты вот он где! Но неприятностей ты нам устроил ух сколько, и еще устроишь, потому как нам надо про тебя сообщить. Авось они не захотят засунуть тебя в заведение, хоть ты этого и заслуживаешь. Ни словечка не сказал — и смылся!
Мария оказалась прозорливой. Неприятности и впрямь были. Пришел человек из министерства здравоохранения, пришел, доверительно заговорил с Мацератом, но Мацерат громко закричал в ответ, так что всем было слышно:
— Об этом и речи быть не может, это я обещал своей жене, когда она лежала на смертном одре, я ему отец, а не врачебная полиция!
Итак, меня не сдали в заведение. Но с того дня к нам каждые две недели приходило официальное письмо, и Мацерат должен был расписаться. Мацерат, правда, не желал расписываться, но на лице у него всякий раз появлялось озабоченное выражение.
Оскар не желал это так оставить, он должен был стереть с лица Мацерата озабоченное выражение, недаром же он сиял в тот вечер, когда я вернулся домой, и сомнений высказал меньше, чем Мария, и вопросов меньше задавал, вполне удовольствовавшись моим благополучным возвращением, — словом, вел себя как истинный отец и, когда меня укладывали в постель у малость растерянной мамаши Тручински, сказал:
— Ну и рад же будет наш Куртхен, что у него снова объявился братик. А вдобавок мы справляем завтра его третий день рождения.
На подарочном столике мой сын Курт обнаружил помимо пирога с тремя свечками винно-красный пуловер работы Гретхен Шефлер, на который он не обратил ни малейшего внимания, еще там был премерзкий желтый мяч, на который Куртхен тотчас сел и поскакал верхом, после чего пырнул его кухонным ножом. Потом он высосал из резиновой раны ту мерзостно приторную жидкость, которая оседает во всех наполненных воздухом мячах. Едва мяч обзавелся хроническим желваком, Куртхен начал разносить на части парусник, превращая его в развалину. В неприкосновенности, хотя и угрожающе, еще лежали у него под рукой волчок и кнутик.
Оскар, который уже задолго до торжества держал в уме день рождения своего сына, который сквозь жесточайшие события времени спешил на восток, чтобы не прозевать третий день рождения своего наследника, стоял теперь в сторонке, глядел на торжество разрушения, восхищался решительностью мальчика, сравнивал свои размеры с размерами сына и, несколько задумавшись, признался себе: покуда ты отсутствовал, Куртхен тебя перерос, те девяносто четыре сантиметра, которые ты умел сохранить со своего отстоящего почти на семнадцать лет трехлетия, малыш превзошел на два-три сантиметра, стало быть, пора сделать его барабанщиком и решительно приостановить этот чрезмерный рост.
Из своего артистического багажа, который я спрятал на чердаке за рядами черепиц вместе со своей большой хрестоматией, я извлек ослепительную, совершенно новую жестянку, дабы предоставить своему сыну — раз уж взрослые этого не сделали — тот же шанс, который моя бедная матушка, держа данное ею слово, дала мне в мой третий день рождения.