Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гостья» свидетельствует о преимуществах и неудобствах того, что именуют «романтической транспозицией». Гораздо более интересно и приятно, чем Руан, было описывать Париж, театральный мир, Монпарнас, блошиный рынок и прочие места, которые я любила. Вот только перенесенная в Париж история трио многое теряла и в своей правдивости, и в значимости. Маниакальная привязанность двух взрослых людей к девятнадцатилетней девочке не могла найти объяснения, кроме как в контексте провинциальной жизни; требовалась эта удушливая атмосфера, чтобы малейшее желание, малейшее сожаление превращалось в наваждение, чтобы любая эмоция обретала трагическую силу, чтобы улыбка могла воспламенить небо. Из двух молодых безвестных преподавателей я создала вполне парижских людей, с большим количеством друзей, связями, удовольствиями, занятиями: ужасная, пронзительная, порой чудесная история одиночества втроем в силу этого оказалась искажена.
Когда я начинала работать над «Гостьей», то предполагала, что убийство Ксавьер произойдет во время отсутствия Пьера: наверняка он будет в отъезде. Война снабдила меня отличным предлогом, чтобы удалить его с места действия. Я думала, что в покинутом мужчинами городе уединение двух женщин с большей легкостью, чем в обычное время, достигнет высшей точки напряженности; однако невозможно, чтобы чудовищность коллективной драмы не оторвала Франсуазу — такую, какой я ее показала, — от личных забот; свои отношения с Ксавьер она должна переживать в смятении: иначе ей недостанет необходимой убежденности, чтобы убить. Развязка показалась бы более правдоподобной, если бы произошла в провинции в мирное время. Во всяком случае, в этом отношении смещение места и времени оказало мне плохую услугу.
Что касается эстетики «Гостьи», то я уже говорила, на каком правиле она основывается; я рада, что последовала ему: ему моя книга обязана лучшим, что в ней есть. Благодаря неведению, в котором я держу своих героев, эпизоды бывают столь же загадочными, как в хорошем романе Агаты Кристи, читатель не сразу распознает их значимость; мало-помалу новое развитие событий, обсуждения обнаруживают их неожиданные аспекты; Пьер может до бесконечности распространяться относительно какого-нибудь жеста Ксавьер, который Франсуаза едва заметила и которому никогда не будет дано окончательное толкование, поскольку истиной никто не владеет. В особенно удавшихся отрывках романа достигаешь двусмысленности значений, которая соответствует тому, с чем имеешь дело в реальной жизни. Мне также хотелось, чтобы события не нанизывались одно на другое, согласно однозначным причинным связям, а чтобы, как в самой жизни, они были понятными и случайными: Франсуаза спит с Жербером, чтобы отомстить Ксавьер, но еще и потому, что с давних пор желает его, потому что ее нравственные запреты не имеют больше значения, потому что она чувствует себя старой, потому что она ощущает себя молодой, по множеству причин, превосходящих все те, которые можно было бы привести. Отказавшись одним взглядом охватывать разнообразные сознания моих героев, я запретила себе также вмешиваться в нормальное течение времени; от главы к главе я выделяла отдельные моменты, причем каждый представляла целиком и никогда не сводила к лаконичному пересказу беседу или событие.
Существует еще одно правило, менее строгое, однако чтение Дэшила Хэммета и Достоевского показало мне его эффективность, и я старалась его применять: любой разговор должен продвигать действие, то есть изменять отношения между персонажами и общую ситуацию. Кроме того, во время этого разговора в другом месте должно происходить что-то важное; тогда, мысленно устремляясь к событию, от которого его отделяет изрядное количество страниц, читатель так же, как сами персонажи, ощущает сопротивление и ход времени.
Из влияний, которые я испытывала, самым очевидным было влияние Хемингуэя, о чем свидетельствовали многие критики. Одной из черт, которые я ценила в его рассказах, является отказ от описаний, претендующих на объективность: пейзажи, окружающая обстановка, вещи всегда представлены с точки зрения героя, в перспективе действия. Я пыталась делать то же. Кроме того, как и он, я старалась подражать[86] тону, ритму разговорного языка, не опасаясь повторений и пустяков.
В остальном — по примеру американцев — я приняла определенное число традиционных условностей. Я знаю, что можно поставить им в упрек, но и оправдать их тоже можно. Я вернусь к ним, когда дойду до «Мандаринов», поскольку во время работы над «Гостьей» я не ставила их под вопрос. Я хотела написать роман, вот и все, и это было уже много.
Наконец-то, начиная писать книгу, я была уверена, что завершу ее, что она будет опубликована; от главы к главе Сартр уверял меня в этом, и сама я убеждала в этом себя: я снова познала радость, посетившую меня однажды в прекрасный осенний день на берегу лагуны Берр; я исторгала себя из повседневной трясины, собственной персоной я приобщалась к сиянию воображаемых миров. Этот роман, который через год или два действительно появится, воплощал мое будущее, и я радостно устремлялась к нему: я уже совсем не чувствовала себя старой. Той зимой я одевалась с особым тщанием. Я заказала себе костюм из прекрасной светлой шерсти, черную плиссированную юбку, черные и желтые блузки покроя мужской рубашки, к которым подбирала желтые и черные галстуки. Я сменила прическу: в соответствии с модой я поднимала волосы вверх. Весной я купила себе черную соломенную шляпу, которую носила с маленькой вуалеткой. Я находила себя элегантной и гордилась этим.
Сартр тоже жил с удовольствием. Он работал над романом, о котором сообщил мне в письме и который назывался уже не «Люцифер», а «Дороги свободы». Успех «Тошноты» не ослабевал, и «Стена», появившаяся в начале 1939 года, наделала шума. Полан, Кассу просили у него хронику для «НРФ», для «Эроп»; он с удовольствием согласился. Ему посвящали статьи, читатели присылали ему письма, он завязал отношения с несколькими писателями и, в частности, с Поланом. Однако новыми друзьями он не обзавелся: нам хватало прежних. Марко сердился на нас, но мы возобновили близкие отношения с Панье и его женой. Низан только что опубликовал свою лучшую книгу «Заговор», которая нам очень нравилась и которая получила премию Интералье.
Нас огорчало отсутствие Боста. Он проходил военную службу в Амьене как солдат второго класса. Настоящий протестант, он был ультрадемократом и, вместо того чтобы командовать, предпочитал впадать в ярость по отношению к негодяям, которые присваивали себе право отдавать ему приказания. Раздраженные его воспитанием, образованностью, офицеры нетерпеливо призывали его посещать курсы военной подготовки, и его упрямый отказ вызывал у них досаду, доставлявшую ему живейшее удовлетворение. Товарищами его были плохо отесанные пикардийские крестьяне, и он прекрасно с ними ладил. Это не мешало ему ненавидеть казарму. К счастью, он имел возможность довольно часто приезжать в Париж по воскресеньям.
Мое ремесло не докучало мне. Собрания преподавателей были скучными, но я была не против дисциплины, которую предписывало мне мое времяпрепровождение: оно придавало моим дням каркас; у меня было всего шестнадцать часов уроков в неделю, это вполне терпимо. Однако я по-прежнему отказывалась от любого общения со своими коллегами; принимая во внимание уважение, с каким сегодня я отношусь к преподавательскому сословию в целом, я немного сожалею о прошлом; по правде говоря, если я хранила дистанцию, то скорее для того, чтобы дистанцироваться от себя самой. Я выполняла обязанности преподавателя философии, но таковым не являлась. Я даже не была той взрослой, каковую видели другие: я проживала персональное приключение, которому не соответствовала по-настоящему ни одна категория. Что касается моих уроков, то я вела их с удовольствием: это были скорее беседы личности с личностью, чем работа. Я читала книги по философии, я обсуждала их с Сартром; я давала возможность своим ученицам извлекать пользу из полученных мною знаний и, за исключением нескольких скучных сюжетов, избегала таким образом перемалывать одни и те же уроки. Впрочем, от года к году аудитория менялась: каждый класс имел свое лицо и ставил передо мной новые проблемы. В первые дни я в растерянности изучала сорок подростков, которым должна была попытаться внушить мой образ мыслей. Кто за мной последует? До какой степени? Я научилась не доверять слишком быстро загорающимся глазам, чересчур понимающим улыбкам на губах. Постепенно все приходило в порядок: определялись антипатии и симпатии. Поскольку свои чувства я не трудилась скрыть, в ответ я получала резко обозначенное отношение. Наперекор предвидениям моих марсельских коллег, после семи лет преподавания я все еще любила побеседовать с некоторыми из моих учениц; они пребывали в «метафизическом возрасте», жизнь существовала для них только в виде идей, вот почему их идеи были такими живыми. Во время уроков я заставляла их много говорить, дискуссии продолжались и на выходе. После сдачи экзамена на степень бакалавра я время от времени продолжала встречаться с теми, кто специализировался по философии. Так случалось и с Бьянкой Бьененфельд, которая в прошлом году была первой ученицей класса, а в Сорбонне подружилась с группой бывших учеников Сартра, среди которых присутствовал Жан Канапа. В своих сочинениях и изложениях они пытались применить феноменологический метод. Бьянка относилась к своей работе со страстью и резко реагировала на все, что происходит в мире. Мы стали подругами.