Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти мысли неслись и неслись, Аля почувствовала, как слипаются глаза.
— Я замерзла… Мне холодно… — произнесла девушка еле слышно — и провалилась то ли в кошмар, то ли в спасительный обморок. И снова вокруг нее заклубился туман, принимая форму видений, жухлых листьев, осеннего ветра и первого, сладкого на вкус, снега.
Мне холодно. Но грустно только здесь,
Где морось пробирает до костей.
Угли в камине заблестели влажно
От стылой сырости ничейного жилища.
В червленом серебре — шары цветов.
Над парком, неподвижною портьерой,
Застыло небо в сумерках дождя,
Промозглое ненастье предвещая.
Едва проглянет солнце — меркнет день.
В сусальной позолоте блики листьев.
И старый пруд заволокло травой
И тиной. Скоро ляжет вечер.
А под ногами — скрежет битых стекол,
Унылых черепков из прошлой жизни.
А запах ветра так похож на снег!..
Мне грустно здесь. И холодно везде
На этот раз Аля очнулась оттого, что губы обожгла огненная жидкость. Она вынужденно сделала несколько глотков, закашлялась, почувствовала то рту характерный вкус poмa и то, как сразу поплыла голова… Девушка открыла глаза и увидела перед собой лицо того садюго долговязого в черном, назвавшегося Глостером.
— Ну вот и славно… А то — в обморок плюхаться! Ни с того ни с сего… А ведь не кисейная барышня! — Глостер отнял квадратную бутылку-флягу с улыбающимся мордастым негритосом на этикетке от туб девушки, некоторое время смотрел на нее с нескрываемым сарказмом. — Как из «стечкина» палить, так без истерик обходилось, а как… — Он не договорил, встряхнул в руке флягу и сам основательно приложился к горлышку.
Пил Глостер с видимым удовольствием, держа бутылку, как горнист трубу, с локотком чуть на отлете, в позе, означающей явно понятный для посвященных, но неведомый Але шик; пил быстро, как пьют воду .или водку, пока хватало дыхания; когда бутылка основательно полегчала, резко вдохнул, поморщился, провел языком по губам, будто знаток, желающий по послевкусию определить срок выдержанности напитка… Его бледные досель щеки порозовели, Глостер расслабленно опустился в кресло, закурил, выдохнул струю невесомого голубоватого дыма, улыбнулся и эдак по-мещански, умиротворенно, произнес:
— Ну-с, барышня? На чем мы остановились? — Говорил он так, словно они с час .назад вели научную дискуссию, потом — раэошлнсь да трапезу в столовой, скажем, академгородка, но это был только повод ввиду того, что один из оппонентов слишком увлекся и занедужил сердцем… Пришлось прерваться на время, и вот теперь…
— Где я?
— Хороший вопрос! Продолжишь? «Что со мною будет?» Ты это хочешь спросить?
— Глостер по-птичьи склонил голову набок, и Але почему-то сразу стало ясно, что этот жест он у кого-то перенял, может быть и неосознанно.
— Нет — Ну надо же, какая умница!. Ты права. Права. Ибо на вопрос: «Доктор, а я умру?» — что может ответить честный целила-врачеватель? «А как же!» — вот что!
Как ты думаешь, девица, Фрейд был; честный врачеватель?
— Я думаю, он был тихопомешанный псих.
— Хм… Может быть, может быть… Он жил на грани и на сломе. На сломе двух самых жестоких веков минувшего тысячелетия: девятнадцатого и двадцатого.
Поневоле сбрендить. — Глостер глубока затянулся, выпустил струйку, полюбовался густым плотным дымом, уже слоями устилавшим пространство. — Да, девятнадцатый был прозван напыщенными поздними современниками веком железа, и, крови. Как они нарекли бы двадцатый, если бы дотянули хотя бы до его середины? Да и начинался он скверно, как анемичный рассвет, — с блеклых, бельмовых роговиц газовых фонарей на улицах, с блеющих голосков поэтишек больного, рахитичного, чахоточного первого десятилетия, прозванного ими же «серебряным веком», с геометрических ужастиков модернистов и неистребимой человечьей гордыни — как же, из лошадно-картечных суворовско-наполеоновских войн, из якобинских ужасов рубежа восемнадцатого и девятнадцатого столетий — прямо в небо аэропланами и дирижаблями! И — все для: блата человека! И беспроволочный телеграф, и авто, и телефон, и… и — столетие войн! И — столетие лагерей! И все — под разглагольствования о мире, демократии, разоружении… Знаешь, какой тотем я бы присвоил отошедшему веку? «Овчарка немецкая, демократическая». Смешно?
Но Але было совсем не смешно. Девушка, снова почувствовала холод. Еще больше ее смущала и пугала полная ненормальность ситуации: она лежит нагишом, спутанная па рукам и ногам, словно пойманная в джунглях никчемная обезьяна, а в это время лощеный нервный безумец изощряется в понятийных изысках и словесных эквилибрах!
Глостер уловил ее настроение мгновенно. Подошел к диванчику, спросил вроде как участливо, будто угадав ее мысли:
— Что? Непривычно?
Аля не успела ни ответить, ни вообще хоть как-то разумно отреагировать на его слова — да к какая реакция будет разумной, если ты раздета да еще и запакована, как муха в паутину, как бройлерная курица — в сетку?! Но все же девушка сумела сделать над собой усилие, спросила:
— Вы что, боитесь, что я убегу? Или просто куражитесь?
— Надо же, «куражитесь»? Милая дева, в слове «кураж» французские и английские корни, и означает оно «мужество», «отвага». Где здесь проявлять отвагу? — Глостер широким жестом развел руки, подошел к бару, взял другую бутылку, налил хрустальный стакан коллекционным коньяком почти до краев, выпил в несколько глотков, обвел комнату-будуар помутневшим, погруженным в черные сумерки собственной души взглядом, далеким в эту секунду и от этой комнаты, и вообще от всего сущего на этой земле… Глостер застыл будто изваяние. Перевел взгляд на Алю, долго и пристально смотрел на нее, сначала, по-видимому, пытаясь для самого себя уразуметь, кто она такая, откуда взялась и почему — голая…
Потом взгляд сделался осмысленным, словно у естествоиспытателя над наколотой на булавку той самой несчастливой мухой… Глостер растянул губы в целлулоидной американской улыбке, но произнес фразу, совершенно не соответствующую той искусственно-официальной маске, что он на себя надел:
— В этом мире только отвага и имеет ценность, но она никому не нужна. А потому… А ничего «потому». Жизнь скучна, больна и конечна. И раз отвага никому не нужна… Остается лишь развлекать себя… куражиться… куражиться. Именно так. — Глостер закурил, несколько раз вдохнул и выдохнул дым. — А что до твоего нынешнего положения… Будем считать, это имеет воспитательный смысл. Вот именно: воспитательный. Педагогический. — Глостер эдак по-профессорски закатил глаза, замер, сложив руки на груди, и сразу стал похож на крякву с разинутым клювом. Впрочем, это впечатление сразу же исчезло, как только он начал говорить: бегло, быстро, почти глотая окончания слов, словно боялся, что его оборвут на полуслове.