Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Двадцать второй… – ровным голосом провозглашал крупье. – Вот эта вещь. – И он приподымал над двадцать вторым номером скатерти то ли табакерку, то ли сувенир “орел”, то ли будильник… – Вот это вещь. Четыре рубля. Берешь ее или деньгами?
Выигравший “вещь” не брал, а брал четыре рубля и, вдохновленный, снова входил в игру. (Лишь один раз кто-то потянулся за выигрышем: то была карточная колода. “Слушай, дорогой! – взволнованно попросил крупье. – Нам она вечером нужна. Возьми деньгами, а?”)
Называлось это почему-то “итальянской лотереей” от Министерства культуры. Так объяснил наш крупье какому-то неигравшему праздному туристу. “Вывезли из Италии”, – пояснил он. Оборудование, однако, было похоже на итальянское много меньше, чем “жигули” на “фиат”. Вся эта механика: и диск, и ружьецо – выглядела достаточно потрепанно и топорно, но служила своему хозяину, по-видимому, достаточно исправно.
Демократичность ставок, быстрота розыгрыша и безусловный выигрыш одного из участников делали лотерею привлекательной. Система розыгрыша тоже внушала доверие, поскольку вообразить ее управляемой было невозможно: карточки тасовались и раздавались без выбора, в той последовательности, в которой каждый решался рисковать своим рублем; выстрел производился с расстояния менее пяти сантиметров в круг, вращавшийся с такой скоростью, что цифры сливались неразличимой полосой, – никаким обманом не пахло. Чистая статистика, при которой проигрывают все-таки больше, чем выигрывают, – вот доход лотереи. Такое, безусловно, производила она впечатление, и успех ее у играющих казался справедливым. Хочется тебе позабавиться случаем – пожалуйста.
Машина лотереи действовала ритмично и слаженно, как часы. У нашего снайпера был подручный на кассе: он собирал ставки, давал сдачу, выдавал выигрыш. Этот тоже был симпатичный, но более походил на жулика: он не был мастером. В руке у него была стопочка рублей, а рядом железная пломбированная шкатулка со щелью. Мне так и не удалось заметить, когда он опускал в нее деньги, так же как я ни разу не уследил, куда деваются пятерки и десятки, которые он разменивал у играющих, – в руке у него неизменно оставались лишь рубли. Таким образом (правда, лишь к концу игры), понял я, в чем состоял доход держателей лотереи: его, по-видимому, можно было сравнительно точно учесть, фиксируя размен денег на рубли, число же рублей оставалось почти неизменным – они оборачивались. У подручного работа была вроде не пыльная, но и он не покладал рук, раздавая и принимая рубли; главный же, снайпер, не находился в простое ни секунды – раздавал карточки, заряжал, стрелял, объявлял выигрыш, тут же снова раздавал карточки. И эта его способность не суетиться, не делать жадных и азартных движений, а держаться с виду даже как-то лениво и неторопливо, в то же время ни на секунду не замедляя стремительного ритма и не сбивая пульса игры, – эта его способность не поддаться судороге азарта была похожа на достоинство. Да, именно достойным было поведение этого человека, занятого сомнительным делом азартной игры. Если бы у него был вид жулика или пройдохи, суетливый и мелочный, никогда бы я не соблазнился… А тут, раза два обменявшись с ним как бы насмешливыми, понимающими наивность играющих взглядами, я и сам не заметил, как, снисходительно усмехнувшись, протянул ему рубль.
Ах, этот переход! Тут же исчезло все: улица, базар, играющие… Только гипнотизм доставшихся мне на игру цифр, вращение круга и – ненахождение выигравшей цифры на моей карточке…
Сначала я поставил как бы в шутку, как бы рубль. Рубль дела не менял, и я поставил второй. Трех рублей мне уже не было жалко, а пяти – было, и на пяти я решил остановиться. Надо сказать, что деньги в последнее время давались мне с трудом, и я отвык ими раскидываться. На пяти я решил остановиться, но тут наш мастер взглянул на меня с симпатией, как свой на своего, как интеллигент на интеллигента среди этого базарного, поглощенного простотою судьбы люда, – и я сразу же выиграл, почти столько, сколько проиграл, и теперь с полным основанием продолжал ставить. Мне теперь “просто не везло”, и я залез за пятерку, когда снова выиграл. И так шло до тех пор, когда я обнаружил, что проиграл уже десять рублей. Но этих десяти мне было совсем не жаль, мне их было жаль меньше, чем пяти, потому что я, единственный среди этих завороженных, понял игру. Ощущение крупности проигрыша было явно качественным, а не количественным: пять – было много, десять – не много, девятнадцать – опять много, двадцать восемь – как раз. Масштабы сместились, как в жизни. “И в жизни… – думал я, потому что уже обрел время в игре, мог наблюдать и думать, я был старожилом игры, мне все было ясно, я уже жил в этой игре, а не просто был поглощен азартом, в помещении игры у меня появилась своя мебель… – И в жизни, – думал я, – мы ставим то на весь банк, то по копеечке. И по копеечке нервничаем часто больше, чем «ва-банк». Ва-банк – это поступок, и он приносит облегчение и удовлетворение даже в случае проигрыша, потому что что-то наконец произошло…” Любопытно было в спокойном равнодушии к маленькому теперь в сумме всего проигрыша одному рублю, поставить который перестало быть переживанием, потому что переживанием был весь проигрыш, а не какой-то из него рублишко (я был пойман масштабом и неожиданностью своего преступления перед трудовой копеечкой и мог себе позволить небольшой шик как бы независимости от нее), – любопытно было наблюдать переживания “новеньких”, с моей-то высоты. Любопытно было наблюдать, когда они не могут смириться с проигрышем и когда лезут на рожон и как вдруг смиряются с ним; любопытно было наблюдать тихое, безоглядное испарение проигравшего… Нет, люди теперь не проигрывают больше того, что могут проиграть. Они проигрывают все, что у них оказалось в кармане, не больше. Но что бесспорно, думал я, глядя в эти сомкнутые, покрытые спокойствием лица, в чем поучительность, что можно ручаться за общность чувств всех шестерых. Эта одинаковость переживания не была одиночеством. Люди не одиноки у игорного стола; не надеясь на сочувствие или поддержку,