Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустились вниз. Катя с Панайотисом попросили забросить их куда-нибудь поближе к пристани: «Пойдем пошуруем какую-нибудь дискотеку. Надо подергаться, засиделись».
Впервые мы с Мемосом остались вдвоем. Я поймала себя на том, что судорожно ищу тему для разговора, не знаю, как себя вести. Это было нелепо, так как при всем при том я понимала, что мы уже давным-давно равнодушны друг к другу, что никакая память не может хоть намеком воскресить прошлое, что у людей в нашем возрасте прошлое вообще лишено чувственных отзвуков. Мемосу все подобные опасения и в голову не приходили, он был невозмутим, привычно доброжелателен, предложил:
— Пошли, послушаем музыку. У меня приличный набор дисков.
Музыкальный центр был смонтирован в гостиной на первом этаже в просторной белой комнате с прохладным мраморным полом. Стены украшали керамические тарелки — бело-синий греческий орнамент и сине-белый венгерский. Два кресла, диван, низкий столик. И все. Ничто не загромождало зрение и мысль. Простор мог быть отдан музыке.
Но именно музыки я и боялась. Я боялась, что он поставит Моцарта, и тогда ему придет на память комната Влада. Ведь она тоже белая-белая, как эта гостиная, за тридевять земель от того вечера, когда горело пятьдесят керосиновых лун и гремел Моцарт.
Поэтому спросила:
— Чем ты сейчас занимаешься? — за всю неделю мы ни разу не задали друг другу вопросов о сегодняшней жизни. Отношения начаты с чистого листа и знакомство будет постепенным.
— Документальным кино. Я ничего другого путного не умею. Сейчас, правда, работаю главным образом для телевидения. Преимущественно — монтажные фильмы с досъемками.
— А что именно сейчас?
— Пытаюсь сделать фильм о Яннисе Рицосе.
— Но это, должно быть, чертовски трудно.
Заговорить сейчас о Рицосе, значило заговорить о фашизме, о его сути и методах. И не только о крови, которая для этого феноменально единственный способ разрешения всех проблем на полях войны или в пыточной камере. Но и об иступленном стремлении уничтожить человеческую мысль, загнать ее в каземат тупой идеи. Этому противостоял Рицос. Но такой разговор неизбежно стал бы возвращением к самому Мемосу, давнему, моему, моей былой боли, моим письмам, моим вечерам. Да и мои сегодняшние отношения со вселенским злом претерпели различные метаморфозы. Поэтому я сказала:
— Но ведь это чертовски трудно. Мало кому удавалось средствами экрана рассказать о поэте.
— Именно. Идею передать можно. А вот найти пластический адекват стихотворной строке… Все получается прямолинейно и иллюстративно. Не говоря уж о сложности воссоздания творческого процесса, субстанции иррациональной и часто бесконтрольной…
— Да, не припомню, кто с этим совладал… Разве что Томас Манн и Феллини. Ну что ж, дерзай.
— Дерзай и убеждайся в собственной бездарности. Не весело. Но уж взялся — куда денешься. Но интересно, не отпускает.
Мемос не поставил Моцарта. Он поставил бетховенскую «Героическую», и музыка, сразу не уместившись в пространстве комнаты, вышла через открытое французское окно на плиты двора и дальше, к кованой ограде, за которой к морю спускается улица с покоробившейся спиной, похожей на пересохшее речное дно.
Вдоль улицы стояли деревья в белых цветах. Они тоже спускались к морю, держа на вытянутых ветвях соцветия, как зажженные канделябры. И казалось, что именно они, а не уличные фонари освещают кремнистый спуск.
— Ка-тя-а! — донеслось с моря и камешком, пущенным по плоской воде, эхо подкатилось к берегу, зарывшись в прибрежную гальку.
Мы все четверо, разомлевшие после пляжа и горячего душа, потягивали изъятое из холодильника вино.
— Ка-тя-а! — снова донеслось с моря.
Все бросились на балкон.
К берегу шла яхта. Белая яичная скорлупка с гребешком красных парусов. Слегка покачиваясь, она как бы ступала по воде, шла по морю, как посуху, отчего и вода казалась твердым блестящим куском исступленно-яркой бирюзы. Да, такого цвета воды я не видела ни в одном море.
Алый отсвет парусов, пронзенных светом, ложился на воду, растекался пятнами крови какого-то огромного морского животного. Склоняя нос, яхта подлизывала распластанную кровь, бессильная дочиста вылизать море. Позади два холмика далеких островов почтительным эскортом сопровождали яхту, чем подчеркивалась торжественность хода.
На какой-то миг меня обожгло чувство уже виденного однажды: судно явилось в алом оперении парусов.
Но я не могла вспомнить, откуда пришло видение. И эта невозможность ухватить его памятью делала пришествие яхты еще более загадочным.
На яхте в полный рост стоял человек. Он был одет во все белое, и даже издалека было видно, что это не обычное яхтсменское спортивное обмундирование, а некий наземный костюм. Что за костюм — не разобрать. Но в этом фантастическом антураже костюм представлялся одеждами. Не одеждой, а одеждами.
— Ка-тя-а! — закричал человек и помахал рукой.
От яхты до берега было еще метров двести. Человек нагнулся, повозился у борта и выбросил в море какой-то тяжелый предмет: на месте падения взорвались брызги. Видимо, бросил якорь. Потом он снова вышел на нос яхты, выпрямился во весь рост, и, как был, в одежде, нырнул в море.
Минуту-другую его не было видно, и все мы дернулись в напряженном волнении. Все, кроме Кати. Она беспечно взирала на происходящее. Якобы видела такое каждый день.
Но вот обрисовалась фигура плывущего. Голубоватое от цвета воды тело мощно шло к берегу, раздвигая руками какие-то неведомые подводные препятствия.
Человек вынырнул, в несколько махов достиг берега, по-собачьи отряхиваясь, рассыпая брызги, и двинулся к нашему дому.
Все вглядывались, пытаясь узнать его. Но, видимо, никому не был знаком чудаковатый пловец в белом облипающем костюме, с гривой длинных черных волос.
Когда он остановился под балконом, Катя равнодушно, опять-таки будто не ждала ничего иного, сказала:
— Да это же господин Захариадис.
Теперь узнала и я. Ага, это отсутствие резинки, стягивающей прежде его волосы, помешало сразу распознать прибывшего.
Узнал и Мемос:
— Привет, Антонис, заходи.
Он поднялся и, не здороваясь ни с кем, обратился к Кате:
— Узнала меня?
— Конечно, дело привычное, — невозмутимо ответила она.
Все мы засмеялись. Мы с Мемосом приветственно, Панайотис несколько напряженно. Захариадис продолжал не замечать нас.
— Я пришел к тебе из легенды, — голосом оракула сказал он Кате.
— Какой еще легенды? — Катя скучающе посмотрела на него.
— Из русской легенды. Так приходил к возлюбленной знаменитый русский революционер. Вместо паруса он натянул красное знамя, помнишь?