Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь на рассвете Орел привез хозяина в село. По привычке у магазина остановился. Понурил голову. Стал ждать.
Макарыч не слышал, как его несли в больницу. Как председатель сельсовета просил фельдшера спасти его во что бы то ни стало. Как не отходил от него целый день.
— Что с ним? Выживет? — спрашивал он сестер. Те неопределенно пожимали плечами, но не скрывали тревоги.
— Ты слушай! Если не можешь, скажи. Мы его в область направим, — говорил фельдшеру.
— И там не Боги. Старику уже и лет-то вон сколько. Хорошо, что до этих дожил. Разве мало?
— Кому и многовато. Этот жить должен.
— Кризис выдержит, значит, будет жить. А нет…
— Я пошел в область звонить.
— Не вижу необходимости.
— Я вижу. Этого достаточно.
— Подождите. В таком состоянии его нельзя перевозить.
— Пусть те врачи приедут. Они-то, пожалуй, лучше разберутся.
— Вряд ли.
— А ты все сделал?
— Что в моих силах — все.
Председатель всматривался в лицо Макарыча.
— Эх, жить бы таким подольше, так нет.
Он направился к выходу. Но его остановила медсестра:
— Погодите, пульс улучшается.
Председатель вернулся.
На четвертый день Макарыч открыл глаза. Долго не мог попять, где он и что с ним. Белые стены, белые окна, белые лица, но чьи они? Попробуй угадай.
Лесник смотрел на них. Вот чей-то голос. Знакомый-знакомый, что-то говорит. Но что, он не может понять. А голос все громче. Где он его слышал? А лица плыли в белом тумане. Они все одинаковы, но кто это говорит? Макарыч силился спросить. Но ничего не получалось. Язык не шевелился. Он стал большой и толстый. Лесник напряг память, но бесполезно. Он проваливался в снег. Голубой. Такой перед весной бывает. Он теплый и мягкий. В нем легко. Даже спать можно. Макарыч закрыл глаза.
— Отец! Миленький! Погоди! Глянь на свет! Неужто опостылел? — билась около постели Марья.
Ее успокаивали, заставляли отдохнуть. Она никого не слышала. Вцепившись в кровать, не сводила глаз с Макарыча. Ждала, когда он очнется. Слушала его дыхание. Не отходила ни на шаг.
Макарыч пролежал в больнице до зимы. По первому снегу домой собрался. И хотя от долгой болезни руки, ноги тряслись, голова шла кругом, лесник бодрился.
— Отец! Ты ляжь, я сама управлюсь с конем, взяла Марья вожжи.
— Ну-ну, дай бабе вожжи, а опосля и горб подставь, — отшутился Макарыч.
Перекинувшись в телегу, он навел в ней свой порядок. Втянул Марью. И, оглянувшись на больницу, сдвинул брови, крикнул на коня: «Пшед, идол!»
Телега сразу взяла разгон. Помчалась, пританцовывая.
— Не серчай, мать.
— На что?
— Не ведаю, иде скрутило лихо. Запамятовал. Как к костоправам угодил, ума не приложу.
— Председатель говорил, что ты без памяти в телеге лежал. Думали, мол, помер.
— Тибе хто просказал?
— Поштарь.
— Долго ты там со мной маялась?
— Чего мелешь пустое? Разве то маялась?
— Нешто радовалась?
— Какая беска тебя покусала?
— Ладно, не хмурьси. Обскажи!
— Я с им приехала на другой день, как ты в больницу слег. Сидела подле и все. Еще председатель к тибе частенько захаживал. У фельдшера выведывал, как с тобой? Меня расспрашивал. Все про тебя. Как о своем.
— Часто сказываишь, изведывал?
— Очень.
— Да-а, — задумчиво протянул Макарыч, — а с мясом чево сталось?
— Съели его давно дети. Мне карточек дали за то харчевых. Усиленных. С маслом.
— Без их выдюжу.
— Я о том говорила. А председатель осерчал. Взять велел.
Макарыч чертыхнулся:
— Заботчик! Мужиков к делу пристраивал ба, чем чепухой баловатца. Вона какие лбы растуть, нет ба их в охотники. Издохну, как станут-то?
— Он говорил, п ензию тебе схлопочет.
— Чево ето?
— Подсобленье.
— Какое?
— По гроб какое дают. Чтоб не работал.
— Я сдыхать не сбиралси.
— Ево живым отписывают.
— Сам сибе прокормлю. Им достанетца от м еня.
— Я, отец, не знаю, худо то ай нет, на то смолчала. Сам перетолкуишь.
— Я с им столкуюсь. Ишь скорай какой!
— Верна ту пензию можешь взять, а не захо т ишь — не надо.
— Он ее сам сибе испросить! Сам по подсобле н ью жить зачнеть.
— Небось, не худа хотел человек.
— Много ты ворочаишь своими мозгами.
— Эх, Макарыч, только оклемался, а уж всех лаешь. Гоже ли?
— Можа, и нет. Токо ноне как быть? Заживо отпели.
— Типун тебе! — отвернулась Марья.
До зимовья они доехали молча. Каждый о своем думал. Свое вспоминал.
Марья думала, сказать или не сказать Макарычу о Колькином письме, что пришло во время бо лезн и. Но, поняв настроение мужа, решила промолчать. Пусть оттает немного. Гроза отойдет. А там видно будет. Не сказала и о том, что посылку Кольке отправила. Знала, ругаться Макарыч не «тал бы. Но посылать парню любил сам. Не сказа ли и о телеграмме, в которой написала о болезни Макарыча. Ждала, может, Колька приедет. Вот бы л бы праздник. Но с той поры прошло три недели. И ничего.
Марья молчала. Да и ей ли судить Кольку, плох или хорош. Все тешила себя, может, почта с п р ошлой застряла. А может, парень со дня на день приедет. Но сердцем чуяла — зря ждала. Ведь вон и в письме ни словечком не спросил о здоровье. Все про свои болячки. Носки износились. Теплого нет. Болел долго. С харчами плохо. Словно у Марьи с Макарычем все ладно. Ведь и так все теплое ему отдавали. Макарычу ничего не оставалось. Оттого ноги лесника по погоде плачутся. Ни шарфа, ни рукавиц теплых не носил Макарыч. Все ему, Кольке, берег. Отдавал, отсылал. А тот в тайге его закинул, как чужого. Все Макарыч простил. Отлегло. Колька же вконец избессовестился. На худые харчи жалуется. Денег требует. Будто отец двужильный. Годов-то ему немало. Хотя бы об этом вспомнил. А еще помощь обещал. Сам же сладко ж и ть норовит. Уж не то ей словечко приветное прислать, не вспомянул, словно и не было ее. Хоть худого ему не сделала. Нет ее для Кольки. Нет и все. Да и Макарыч нужен, покуда подмогу прислать может. Не будет — и про него думать закинет. Видать, кровь такая. Не зря Акимыч сказывал. Знал, как советовал. Уж он на своем горбу все лихо испытал. Беда, что Макарыч слушать не захотел. Завел свое — не такой, мол, Колька. Я его пестовал. А что с того? Душа в нем из другой крови, а ее не выпестуешь на свой лад, сколько ни бейся. Она, что зверек, все в тайгу, все на сторону норовит. И нет ей удержа.