Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ту работу, об эпистолярном творчестве Вити, пока (из-за других дел) отложила. Сделала много, но боюсь, что и не сделано много. Ну, будет как будет.
Ну что же? На этом я свое письмо и закончу…
Целуем и обнимаем вас всей семьей, помним и любим.
От Вити привет. Поля тоже передает, но помнит ли она вас — что-то не пойму.
Целуем — я и Витя».
Это письмо от Астафьевых — одно из последних, хранившихся в семейном архиве Капустиных…
С людьми писательского круга Виктор Астафьев сходился легко и непринужденно. Дружба со многими из них завязалась на Высших литературных курсах. Особенно тесные отношения сложились у него с прозаиком из Курска Е. И. Носовым. Дружны они были до конца жизни (Носов лишь на несколько месяцев пережил Астафьева). Астафьев считал Носова своим лучшим другом и главным судьей в литературе. «Если мой рассказ или повесть, — писал он, — „показались“ Носову, он признал и принял новую вещь — можешь тогда смело тащить ее в любой журнал, в любое издательство. Нежный, внимательный, добрый человек, он становится совершенно беспощадным, когда дело доходит до творчества, и требует с тебя так же, как и с себя…»
К 50-летию Виктора Петровича, которое широко отмечалось в Вологде, Евгений Иванович посвятил Астафьеву прекрасную статью с оптимистичным названием «До сбудутся наши надежды!». И Астафьев, и его поклонники находились тогда в преддверии рождения того главного, ради чего и появляются в нашем мире большие писатели. Никто не сомневался, что это должно вот-вот свершиться. И действительно — совсем скоро на свет появится «Царь-рыба»…
«Из моего окна, — писал Носов в своей статье, — видятся совсем иные дали, чем у вас там, на Севере. Первая зелень уже нежно и празднично приукрасила сбросившие снежный покров холмы. Они грядами уходят к горизонту, открытые, безлесные, когда-то в старину называвшиеся Диким полем. А над холмами — необозримое степное небо в весеннем сиянии облаков. Это моя родная курская земля. Здесь покоятся мои предки, здесь останется после меня мое продолжение.
Но уже с давних пор в душе моей приютилась нежность еще к одной земле на другом конце России, которую люблю с тихой и неутолимой радостью. Это — Вологодчина. Люблю за пронесенную через века и испытания русскость, за сдержанное достоинство ее людей, за неброское, застенчивое небо, тишь озер и березовую светлость ее далей. А еще за то, что там живут мои товарищи по перу, дружба с которыми уже давно переросла в единоутробное братство, и это чувство родства, подобно многоцветной радуге, перекинулось между нашими городами и землями. И потому в эти дни я мыслями и сердцем там, у вас, где свершается большое и важное: дорогому другу моему Виктору Петровичу Астафьеву исполняется пятьдесят лет!
О том, что Виктор Астафьев — большой советский писатель, вам, вологжанам, хорошо известно. Известно это и всей стране. О нем знают и за ее пределами, ибо книги Астафьева переводились почти на все важнейшие языки мира. Тем более нет никакой нужды перечислять названия его книг. Скажу только, не опасаясь впасть в субъективность, что, не будь в нашей литературе Астафьева, при всей ее талантливости и разнообразии, она оказалась бы неполной, и эту брешь уже не мог бы заполнить никто другой. Такова особенность его неповторимого, уникального дарования.
Откуда же оно, это дарование? Где его истоки? В каких университетах пестовалось и холилось оно, обретая свою сияющую огранку?
Иногда в печати промелькивают сообщения такого рода: кто-то там один на резиновой лодке переплыл океан, кто-то пробыл несколько месяцев в полном одиночестве в карстовых пещерах и т. д. Да, видимо, это действительно подвиг, проявление человеческого духа… Но я не представляю Виктора Астафьева в этой роли одинокого героя. Больше того, совершенно убежден, что Астафьев непременно не вернулся бы из такого эксперимента живым. Нет, это не просто слабость нервов. Это — совершенная неспособность жить без людей.
Несколько дней тому назад мы с Виктором Астафьевым обитали в одной московской гостинице, правда, в разных номерах. И все трое суток его комната была полна народу. Уму непостижимо, откуда только узнают о приезде Астафьева! Студенты, художники, редакторы, писательская братия, просто знакомые и даже полузнакомые… Когда ни заглянешь в его номер — утром ли, днем или поздно ночью — во всякое время там полным-полно. Кто-то ораторствует, кто-то что-то жует, а то и просто спит на койке хозяина. Сам же хозяин, весь закуренный гостями, ни разу по-человечески не поспавший, с валидолом под языком вот уже трое суток стоически выдерживает это нашествие и на все мои досужие резоны лишь весело отшучивается: „Пусть, пусть ребятишки погомонят!“
Я не знаю другого человека, кроме Астафьева, который вот так легко, запросто и непринужденно сходился бы с людьми. Уже через пять-десять минут после первого знакомства вы ощущаете радостное чувство доверия к нему, хочется говорить и говорить, делиться сокровенным, такое впечатление, будто он давно знает вас, а вы — его.
Есть у дедушки Сабанеева такое наблюдение: дескать, наш обыкновенный речной ерш слывет среди рыбьего народа за редкостного лекаря. Всякий хворый, будь то солидный лещ или шалапут-пескаришко, непременно норовит тирануться больным местом о бок ерша, покрытого будто бы чудодейственным бальзамом. С Виктором Петровичем люди ищут встречи по схожим причинам. Есть в нем нечто такое, что исцеляет душевные раны, смуту и прочие человеческие неурядицы. Нет, он не волхв, не старец-кудесник. Но есть, есть у него к людям особое слово — и в книгах его, и изустно.
Он и сам когда-то нуждался в такой поддержке, в теплоте и отзывчивости и на всю жизнь сохранил в себе эту святую благодарность за людскую доброту. Так уж случилось, что вся его жизнь прошла по миру и зависела только от чужого участия. Раннее сиротство, детский дом в забытой Богом тогдашней Игарке, ФЗУ, фронт, передовая, госпиталя, послевоенная разруха… Как бы мог пройти через все эти жестокие жернова одинокий мальчишка, искалеченный войной юноша? Как — не будь к нему сочувствия со стороны?
Вот в этой-то сыновней благодарности народу и надо видеть истоки его писательского дарования. Там же, среди людей, кончал он и свои университеты, набирался ума-разума, который теперь перерос в глубокую творческую мудрость.
И последнее, что я хотел поведать о своем друге.
Веселый он человек! Шутник и балагур. Любой зал, любую аудиторию заставит смеяться. Но приглядитесь повнимательнее к нему… Смех для него — лишь с годами выработанная зашита. Еще стриженым детдомовцем понял, что хуже ему придется, если не научится смеяться над собой, над своими неудачами, сиротскими бедами. И там, под пулями, в промозглом фронтовом окопе, этот астафьевский смех помогал смелее глядеть в глаза…
Итак, Виктору Петровичу — пятьдесят… Для художника — это золотая пора созревшего таланта. Подобно ручейку, когда-то пробившемуся из недр, он теперь обрел спокойствие и силу большой многоводной реки, из которой всякий жаждущий может черпать, не боясь мелководья и оскудения. И мы с волнением будем ожидать новых астафьевских книг в новой его поре.