Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние минуты нашей бесконечной и вместе с тем слишком короткой прогулки я скорее нес, чем поддерживал деда. Известно, что переживания являются ответом человека на обстоятельства жизни, когда они становятся слишком трудными. В свою очередь, тело является регулятором наших переживаний. При ослаблении или потере сознания оно помогает эмоциям, когда они оказываются слишком острыми, подобно тому, как эмоции приходят на помощь переутомленному рассудку. Мой дед был до того переутомлен, что уже не успевал страдать от переживаний. Мы находились в этот момент еще так далеко от скамеек у каменного стола, что они, слава Богу, утратили для деда всякое эмоциональное значение. Они стали лишь спасительной гаванью, где смог отдохнуть вконец измотанный старик. Тело дедушки пожалело его.
Список испытаний, выпавших на нашу долю, еще не был исчерпан. Не могли же мы покинуть Плесси-ле-Водрёй, как покидают гостиницу. Нам предстояла еще одна остановка в нашем хождении по мукам: надо было попрощаться со всеми, кто пережил вместе с нами конец нашей славы и нашу агонию. Пока мы с дедом прогуливались вокруг пруда, Пьер, Клод и Филипп собрали в большой гостиной, такой же опустевшей, как и столовая, всех, кто так или иначе участвовал в нашей жизни. Там были садовники, возчики, сторожа, дорожные рабочие, все те, кто в годы процветания составлял личную гвардию нашего феодального семейства. Пришли туда также мэр и настоятель, шорник и маляр, монашенки из приюта, учитель-коммунист, почтовая служащая — все те, включая их детей, кто когда-то присутствовал на наших свадьбах и наших праздниках. Филипп и Клод привезли в машине тех, кто жил далеко: фермеров, сторожей отдаленных участков наших лесов. Большинство из них уже приходили, по одному, с огорчением узнав о нашем близком отъезде. Все они теперь собрались и ждали нас.
Когда мы с дедушкой вошли в гостиную, они стояли полукругом с бокалами в руках и тихо, как на похоронах, разговаривали. При появлении деда произошло легкое движение, и наступила тишина. Дедушка подошел мелкими шажками. Уселся в уцелевшее кресло. Рядом стояла Вероника. Мы с кузенами разговаривали с друзьями. Говорили о деревьях, об урожае, об охоте, обо всем, что интересовало и их, и нас. Но думали и они, и мы лишь об одном. Но свои мысли не могли выразить ни мы, ни они. Они говорили: «Ах, месье Пьер… Ах, месье Клод…» А мы пожимали им руки. Пили еще шампанское, закусывая ломкими песочными пирожными, посыпанными сахаром, которые называются, кажется, «будуарами» и которые я с тех пор терпеть не могу. Пьер говорил всем подряд о тех, кто должен был прийти после нас, и расхваливал их. Но и фермеры и сторожа крутили головой и не желали ничего слушать. К одному из них уже приходил представитель компании, которая должна была нас сменить, и разговаривал с ним. Опыт оказался неудачным: «Он хотел казаться очень любезным, но по всему видно было, что прощелыга… Нет, нет, месье Пьер, вы не разубедите меня, что эти люди — нашему забору двоюродный плетень». Природная смекалка и доброе сердце заставляли их плохо говорить о новых хозяевах, чтобы сделать нам приятное. Клод вспоминал о войне, обращаясь к своим боевым товарищам, и страдал от того, что ему приходится играть роль несчастного феодала. Вероника и Натали ходили по рядам, подливали вина и предлагали сигареты. Время шло. Солнце склонялось к закату. Тогда дедушка встал и невнятным голосом сказал несколько слов, которые я забыл, потому что не понял их. Потом он подошел к каждому из этих людей, которые зачастую его ненавидели и боролись с ним, потому что он воплощал собой замок, реакцию, клерикализм, режим Виши, потому что он не был республиканцем и демократом, но которые вовсе не радовались, увидев его наконец побежденным. Позже, вспоминая эту сцену, Клод сказал мне, что это было классическим проявлением патернализма. И ему трудно было представить себе, что это произошло каких-нибудь двадцать лет тому назад. Нам, естественно, всегда везло на такие вот смещения эпох, на такие вот примеры анахронизмов. Вы еще помните меню обедов, устраиваемых в 1926–1928 годах Пьером и Урсулой и возвращавших нас в 1900 год? И сегодняшняя сцена была столь же необычной. Она могла бы разыграться и в 1880-м, и в 1820 и, может, даже в 1785 году, если бы, скажем, неудачные спекуляции разорили бы нас тогда. Но сегодня нас разорили не спекуляции, а сама история, течение времени и картина прощания приобрела столь фантастический характер лишь потому, что, неподвижные и незыблемые в лице нашего деда, мы просуществовали дольше, чем могли надеяться.
Опираясь на руку Пьера, дедушка вышел вперед. Первым в ряду стоял старый садовник. Дедушка поговорил с ним о его отце и деде, таких же садовниках, как и он, о его умершей внучке, о пальме, которую он с ней пытался вырастить в средней полосе Франции. При второй же фразе старик, в праздничной одежде, разрыдался. Дедушка тоже плакал. Они обнялись и стояли так, обнявшись, несколько секунд. Дед обнял по очереди всех, кто пришел сказать нам, что мы им дороги, что они не испытывают или больше не испытывают к нам неприязни, потому что из-за нашего несчастья они увидели теперь нас с другой стороны, обнял и почтальоншу, и монашенок, и начальника пожарного отделения, и учителя. Сцена была волнующей. Все плакали. Дедушка, утомленный, растерянный, то и дело вытиравший слезы, уже почти не понимал, где он и что происходит. Подойдя ко мне в момент, когда я разговаривал с секретарем мэрии, он не сразу узнал меня и спросил грустным голосом, давно ли я здесь и не знал ли я случайно его отца. Я ответил, что приехал совсем крошечным, что знал почти всех и что собираюсь написать воспоминания о прошедших временах. Клод рассмеялся каким-то неестественным, страшным смехом. Была минута, когда за нашим крушением замаячил призрак безумия.
Небо за окнами потемнело. Заканчивался наш последний день в Плесси-ле-Водрёе. Вот-вот должна была наступить ночь. Сторожа и садовники, все, кто жил с нами рядом многие годы и с кем нас связывали не укладывающиеся в марксистскую теорию узы, наши слуги, наши друзья стали один за другим расходиться. У Гайдна есть одна симфония, при исполнении которой музыканты по очереди уходят с эстрады, задувая свечи, освещавшие их ноты. И сцену, живую и радостную, которая постепенно погружается во мрак и безмолвие. Впервые исполненная в 1772 году для наших родственников Эстергази, она так и называлась «Прощальной», и воссоздавала атмосферу нашего старого замка. Мы и раньше понимали, что он переживет нас и будет стоять еще долго, что каменный стол не провалится в бездну, как только мы уйдем. Но без нас и камни, и земля, и деревья могли жить только такой же унылой, лишенной смысла жизнью, как и мы без наших деревьев, без нашей земли и без наших камней. Системы распадаются потому, что они являются системами. Но поскольку они были системами, составлявшими их, элементы еще долго остаются не использованными после их распада. Лишенные связей и смысла, они с трудом организовываются вновь. И удается им это лишь тогда, когда они составляют новые системы, столь же гениальные и столь же несправедливые, как и предшествующие, — разве только что немного более гениальные и немного менее несправедливые, которые тоже, в свою очередь, распадутся. Вот это и есть история, где, подобно тому, как в физике, волновые теории чередуются с корпускулярными, можно увидеть и этапы движения сознания к своей вершине, и невнятный, более или менее лишенный смысла и уж, во всяком случае, имеющий больше общего с иллюзиями, чем с прогрессом, набором форм, эволюций и циклов.