Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это разогнали? — У моего славного начальника разведки вид обиженного ребенка. — Почему? Мы же без оружия, мирно!
— Эх, парень, мало тебя учил Савдунин классовой науке...
— Ты голодный, а я кормлю тебя разговорами, — произносит Фернан голосом Эжени. Заросшей щеки касается нежная ладонь, от этого прикосновения кружится голова, хочется обо всем забыть...
Путь на площадь Гран-плас перекрыли жандармы. Стоят как стена, за плечами карабины, в руках полицейские дубинки. Тучный офицер хрипло кричит:
— Н-на-зад!
— Проклятые фараоны! — цедит сквозь зубы Денелон. — Где их столько набрали.
На какое-то время я утрачиваю чувство реальности. Выкрики жандармов, взмахи дубинок, стон и ругань, топот ног — это же давнее прошлое, история, литературный сюжет! Я изучал это в школе, смотрел в кино. А может, это сон? На меня надвигается перекошенное злобою усатое лицо, остекленевшие глаза. Едва успеваю подставить руки под удар прикладом карабина...
— Ужин на столе, господин командант!
Эжени прекрасна, как богиня, излучает свет и тепло. Я смотрю в ее неправдоподобно синие глаза и улавливаю, будто подсказку, далекий полузабытый голос: «Ой, очи-очи, очи девичьи, кто научил вас сводить с ума?»...
— У тебя и пальцы изувечены!
— За землю хватался, — говорю я. — Когда падаешь, всегда хватаешься за землю. Для надежности...
Жандармский заслон прорван, человеческое море заполонило Гран-плас. Стиснутая со всех сторон хмурыми готическими строениями, площадь похожа на каменный мешок. Огромные, как ворота крепости, двери ратуши закрыты изнутри. Все живое притаилось, смолкло за дверями, за решетками окон — мрачная пустота.
Из радиальных улиц на площадь выходят и разворачиваются в каре бельгийские карабинеры.
На крыльцо ратуши взбегает Дезаре:
— Товарищи, без паники! Они не посмеют! Мы пришли, чтобы заявить протест...
— Что с тобой, Антуан? Ты почему не ешь?
Вишенка ты моя, зачем тебе знать, что творится в моей душе? До еды ли мне сейчас? На тебя посмотреть, встрече порадоваться, надышаться тобой, отогреть сердце твоей нежностью... Однако перед глазами...
Сквозь толпу протискивается Франсуа Балю. У него рассечена бровь, левый глаз заплыл кровью. Накрапывает дождь — мелкий, въедливый. На крыльцо ратуши один за другим выходят ораторы.
— Долой Пьерло! Он предал интересы народа...
— Не позволим издеваться над патриотами!..
— Да здравствует свобода!..
Солдаты стреляют выше голов. Пока еще выше... Над ратушей, над собором Гудулы взлетают всполошившиеся голуби.
— Предлагаю разойтись! — кричит в мегафон жандармский офицер.
Но толпа движется вперед, солдаты пятятся. Стволы карабинов опускаются все ниже.
— Слушай мою команду-у!
К солдатам бежит офицер. Что-то знакомое бросается мне в глаза в его фигуре, в длинных не по росту руках.
— Не стреляйте!.. Я знаю их, это арденнские партизаны! Слышите!.. Они громили бошей...
— Крафт!
Ноги Фернана скользят по мокрой брусчатке.
— Это я, Фернан! Вот мы и встретились... Здравствуй, Рене!
Они успевают обняться.
Поздно.
— Пли! — орет мегафон...
Я никак не могу прикурить сигарету, пальцы дрожат.
— Не сердись, — говорю я. — Поужинаю потом.. Немного покурю и возьмусь за еду. И расскажу тебе кое о чем после... Где сыновья, Женя?
— У деда... Я не решилась взять их, не знала, как здесь...
— Не отдавай, Женя, сыновей в солдаты. Пусть пашут землю, строят дома, что-нибудь изобретают для людей. Будь моя воля...
Ей приятен разговор о детях. Она улыбается.
— А сам ты кто?
— Я — другое дело. Нашему поколению выпало такое время. Жестокое. Это последняя война. Земля захлебнулась кровью. Дальше некуда. Твои сыновья... Наши сыновья, Женя, будут жить иначе.
— Наши?
— Наши, Женя, наши... Что с тобой? Почему ты такая...
— Какая? — спрашивает она, поднимается и идет ко мне.
Нас разделяет только маленький кухонный столик, однако идет она долго, слишком долго, будто, кроме расстояния, существует еще какая-то преграда.
Взгляд синих, широко поставленных глаз завораживает... Легкая рука на моем плече...
Ночью я просыпаюсь от шума за окном. Дождь хлещет в стекла, шелестит в виноградных лозах. Эжени сладко спит. Боюсь пошевелиться. В сумерках белеют округлые плечи, губы полуоткрыты, волосы рассыпались по подушке.
Наверное, я слишком пристально смотрю на нее, потому что она открывает глаза и сонно улыбается, протягивая ко мне руки.
— Ты не спишь?
— Я смотрю на тебя и не верю.
— Люблю, — говорит она тихо-тихо, будто нас может кто-нибудь услышать. — Я не говорила этого слова даже Симону.
Руки ее горячие, щекочущие.
— Почему?
— Не знаю. Мне казалось, что такие слова только в книгах. А сейчас сами срываются с губ. Ты говорил их кому-нибудь?
— Нет, не говорил, Женя. Не успел.
— А мне?
— Только тебе... Вишенка ты моя...
— Как хорошо... Скажи еще.
Утром я избегаю просительного взгляда синих глаз. Боюсь, что, встретившись с ними, не смогу уйти.
— Один день, только один день, Антуан!
— Не могу, любимая, я должен ехать... Ты же не хочешь, чтобы мои друзья плохо думали обо мне?
Она вздыхает и идет к гардеробу.
— На улице дождь. Возьми вот...
Зеленоватый плащ с островерхим капюшоном. Я видел его на Симоне. Невыразимое чувство вины угнетает мое сердце. Перед мертвыми мы всегда виноваты. Они стоят в памяти, как обелиски. И смотрят на нас. Осуждающими глазами.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
1
«Здравствуй, Тоня!
Если бы ты знала, как я обрадовалась твоему письму! Много раз перечитывала каждую строчку, будто снова побывала в Карачаевке и всех повидала. А больше всего рада за тебя. Иван вернулся, и все у вас идет теперь в любви да в согласии. Иван прошел через такой огонь, который иного превратил бы в пепел, если не тело, то душу, а он все перенес и к тебе вернулся. Береги свое счастье, искупи вину лаской и нежностью, твой танкист заслужил их, ох как заслужил...
Спрашиваешь, как живу. Сказала