Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ребята, у вас есть порошковое молоко?» Глаза девушки были красные, я поняла, что она плакала.
Мы не плакали, но нам было жаль. Я была опустошена. Мать оставила своего маленького олененка. Олененок был один с середины дня, может быть, дольше. Ему нужно было материнское молоко, он хотел пить. Сейчас он дрожал от истощения, его белки пожелтели, он был больше похож на выбеленный солнцем скелет птицы, который я видела в пустыне Мохаве, чем на детеныша, упитанного и ухоженного, который учится жить. Я не могла понять. Неужели мать не могла поухаживать за олененком пару недель, пока молодой организм не справится с инфекцией? Инфекция пройдет, когда срастутся сломанные кости. Эволюция подарила нам такую способность. Доброта закодирована в наших генах. Сейчас олененок был почти мертвым. Где его мать?
Мать должна подготовить себя к зиме, это так, и она копила силы, поддерживала себя; возможно, она не могла спасти раненого детеныша. Олени живут всего пять-шесть лет, меньше чем курицы, гораздо меньше того, сколько нужно человеческому детенышу, чтобы стать взрослой женщиной. И кто, боже, кто может быть готов к этому? Не моя мать. Ни одна мать на свете; спасать раненых – это не материнская задача. Матери запрограммированы обучать. Они не имеют возможности прислушаться к призыву и изменить свою программу. Матери знают, как вынашивать и кормить тех, на кого возлагают надежды, – они воркуют над детьми, с болезнью которых они могут справиться, они могут давать советы со знанием дела, они защищают от угроз, вызывающих страх. Но когда ребенок заболевает так, что мать не знает, как его излечить, она отказывается от него, потому что не знает, что делать. Все известные ей приемы не работают, она боится, и фактически, когда она становится настолько растеряна, что не видит надежды, она бросает его.
Мы пошли за доброй канадской парой назад, опять вниз и вверх, на юг. Совсем в другую сторону. Мы шли молча. Тропа пересекает грунтовую дорогу, мы вернулись к ней и пошли влево на восток. Как надеялись, к домам и молоку. Чтобы найти телефон и позвонить егерю. Мы знали, что он будет сердиться, потому что мы тронули олененка и забрали его.
Мы нарушили закон.
Олененок кричал слабым детским криком. Он плакал, как мой новорожденный племянник Бен, когда ему нужна была мама. Я представила его, маленького Бенджамина, одного в тумане, требующего маму. Я не могу даже представить, как бы он испугался. Ему нужна любовь и теплые объятия, или объяснения, почему его оставили. Его можно было спасти. Он не умер.
Я заговорила: «Держу пари, они пришлют вам фотографии. Когда ему станет лучше, и он будет бегать у них по двору. Ему станет лучше, и они будут присылать вам фотографии по мере его взросления».
Олененок писал темной желто-коричневой мочой, очень долго. Под ноги моей новой подруги.
Ее бойфренд, как фокусник, вытащил яркую бандану из своих бесцветных штанов – раз! отлично! – и обтер свою шатающуюся девушку. Он промокал ею сверху вниз, до самого паха.
«Так лучше», – сказал парень. Он хотел помочь. «Это хорошо – это значит, что у него в организме осталась жидкость», – его щеки зарделись. Он повернулся к нам с Дэшем: «Он уже второй раз писает».
Второй раз. Мой новый друг был так добр!
Запах остался, мускусный и крепкий. «Это хорошо», – сказала я. Если бы я была одна, я бы здесь не оказалась. Мне не хотелось – мне не хотелось этого знать.
Мы снова пошли, быстрее. Я старалась не видеть, как закрываются большие глаза олененка. Его постоянная дрожь сменилась содроганиями, которые становились все реже и реже. Каждый крошечный мускул в его детском теле напрягся – у меня появилась надежда! – мы все затаили дыхание, но детеныш умер у нее на руках. Он обмяк. Обмяк. Его глаза оставались открыты, огромные черные шарики, единственное отражение прожитых им детских дней. Он оставался красивым, но он был мертв. Он заслуживал жить, пожить всю оленью жизнь. Мне стало интересно, мог ли он бегать.
Мой друг встал на колени, положил его посреди сырой твердой грунтовой дороги. Где не было грязи.
Я тоже встала на колени.
«Он не умер», – сказал Дэш. Он разогнулся, встал прямо и сделал шаг. Он хотел это подчеркнуть: «Он не умер».
Я поверила ему. Трудно было не верить Дэшу, я хотела ему верить. Теперь и Дэш сел на корточки, встал на колени; этот мужчина, мой мужчина, склонился над олененком. Он искал пульс – его пальцы бегали, он был слишком молод, чтобы это понять, он отчаянно надеялся, что они нащупают пульс. Глядя на то, как отчаянно бегают его руки, как дрожит его отогнутый мизинец, как он умолял, чтобы сердце забилось и чтобы все закончилось хорошо на этом отрезке пути, я влюбилась в его сильную и благородную надежду.
«Он не умер», – снова объявил он. Это было единственное, что он говорил. Лицо Дэша находилось в двух дюймах от олененка. Глаза олененка были пустыми.
Дэш больше ничего не сказал. Он разогнулся, встал прямо, прошел футов 15 от дороги и зашел в сырой лес. Мы все пошли за ним. На земле лежали старые листья, сырые и давно опавшие, цвета мокрых волос Бенджамина, вынутого из ванны. Дэш раскачивал большой булыжник – назад, вперед, снова назад, – большой, как детская кроватка, и холодный. Он вытащил его из земли, толкнул и откатил на пять футов в сторону. От камня осталась яма глубиной в фут.
Он рыл землю пальцами.
Я ощутила огромную потерю в своей теплой груди. Моя мама, мое тело, моя кровь и жизнь: все исчезло. Глаза матери – пустые. Она не слышала. Она хотела, чтобы я хранила изнасилование в своем теле, как темную жемчужину, а тем временем эта тайна росла, пока мне не стало тесно, пока она не захватила меня полностью, как обычно и случается с секретами. Секреты становятся ложью. Я несла эту ложь в каждом своем шаге и стыд от лжи. Пустые глаза матери. Они даже не смогли заплакать из-за меня, из-за моей потери. Ее способность любить меня так, как я хотела, прошла, как и мое детство. Я была ее девочкой, Девочкой-куколкой, кровоточащей, нуждающейся в ней – когда-то, но не сейчас. Сейчас у меня был Дэш. Чтобы исцелить меня. Чтобы сильно любить меня.
Снова полил дождь – я не заметила, когда он стал таким сильным. Дэш взял на руки олененка и положил его в вырытую в земле яму, в могилу. Затем он поворачивался от могилы к насыпанной земле, к камню, от могилы к камню, чтобы заполнить яму и похоронить олененка; он прикатил на могилу самые большие камни, которые сумел найти, инстинктивно следуя церемонии наших предков, сохраняющей священное тело.
Мы трое могли только смотреть.
Сумеречные тени поглотили деревья, смешали вечнозеленый лес с небом черными мазками, которые казались крышами без домов и напоминали силуэт склонившейся женщины. День заканчивался. И этот поход заканчивался тоже. Я это знала и чувствовала.
Через неделю большими сугробами ляжет снег; земля замерзнет, все станет белым, койотам и гризли будет трудно ходить. Олененок будет мирно лежать мертвым, хорошо захороненный, защищенный Дэшем от осквернения.