Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но одновременно он знал, что роман, который зреет в нем, уже однажды сожженный и который дает о себе знать таким вот способом: бессонницей и сердцебиением, от чего становится сухо во рту, он обязан написать. Но контуры окончательного замысла не проглядывали, перед ним словно возникал легкий и удивительный абрис, который еще только следовало наполнить внутренней архитектурой и сложными связями, однако любимый вальс из «Фауста» как будто сигналил: все непременно сбудется.
Он вспомнил один случай, который никак не мог забыть.
Булгаков любил это место — Патриаршие пруды, они притягивали его. Он помнил, как гулял там с Любой, и она весело смеялась, запрокинув голову в ответ на его слова и шутки. Он любил ее тогда. Любовь к Любе настигла его внезапно, чем-то она напоминала ему яркую птицу, без спроса ворвавшуюся в его жизнь.
Впервые он встретил ее на вечере, на котором чествовали литераторов, приехавших из Берлина. Булгаков неожиданно понял, что эта встреча не пройдет для него даром. Такие вещи он всегда предвидел заранее. Предвидел и страшился их, пытаясь оттянуть неизбежное. Он всегда тянул до последнего, но это была не трусость в ее обычном понимании, это, скорее, была осторожность и неверие, что жизнь предложит ему лучший вариант. И еще его всегдашний скептицизм. Это профессия врача заставляла его смотреть на людей и окружающий мир трезвым взглядом, отмечая все недостатки, всю изнанку жизни.
Патриаршие. Патриаршие. В жару здесь было приятно, хотя пруд небольшой, как лужица, но от воды веяло свежестью и прохладой. Сильные деревья давали тень, и духота летних дней здесь переносилась легче. Он вспоминал тех, кого называл «одесской бандой». Он глубоко презирал их, так же, как и они его.
Иногда они встречались здесь на Патриарших. Эти неразлучные двое — выныривали из тени, и солнечные пятна или чаще всего закатное солнце светило им в спину. Они появлялись словно из сгустившегося воздуха, иногда он думал, что в их появлении есть что-то от гоголевской мистики. Неразлучная парочка! Если вдуматься, то выглядели они прекомично — высокий Катаев и маленький низенький Олеша. Он видел их еще издалека, и эти две фигуры прочно отпечатались в памяти. И вот однажды… Однажды с ними появился третий.
И в этом явлении было нечто страшное и инфернальное. Этот третий… в нем было что-то от дьявола: он шел, прихрамывая на ногу, высокий, лысый…
Булгаков прищурил глаза, смотря на них.
В мареве фигуры расплывались и приобретали темные очертания. Он не знал: кто был этот третий… Но, когда подошел ближе, в памяти вспыхнула вспышка узнавания. Это был Владимир Нарбут — поэт, попавший в жернова революции, из которых вышел покалеченный — без кисти левой руки, хромал же он с детства. Говорили, что его родным повезло меньше; в результате налета «красных партизан» брат Сергей был убит.
В нем было нечто ужасное, то, что отталкивало, и один его вид внушал страх и отвращение. Но троица уже стремительно приближалась к нему. Он помнил, как в Киеве в девятнадцатом году этот самый Нарбут читал стихи в кафе «ХЛАМ», стихи богохульные, внушавшие ужас. Где-то они были ему смешны, как неуклюжая попытка самовыражения. Все эти люди не имели никакого понятия об изяществе и стиле. Он помнил, как его семья, когда еще жила в Киеве на Андреевском спуске, выписывала журнал «Сатирикон», и все они, Булгаковы, прочитывали его. Как восхищались Чеховым, Аверченко, Тэффи.
Но эта приближавшаяся троица олицетворяла силы, глубоко враждебные ему.
Булгаков подтянулся. Сейчас они подойдут сюда, к скамейке, на которой он сидел, и надо будет общаться с ними, говорить.
На секунду показалось, что, когда они к нему приблизятся, кто-то из них достанет нож и вонзит к него. Или отрежет голову. Эта мысль почти развеселила его. Отрежут голову. Как Иоанну Крестителю. И он станет мучеником. Святым. Эта мысль ужаснула его своей правдоподобностью. С тех пор как он приехал в Москву, ему стало казаться, что здесь от него ждут жертвы.
Троица стремительно приближалась. Он не знал: встать или оставаться сидеть на скамье. Он решил не делать никаких телодвижений.
Валя Катаев, подойдя, насмешливо выдохнул.
— Уф! Жара! — И, вынув из кармана платок, вытер шею.
— Там вода, — показал он на киоск на углу. — Выпей воды. Абрикосовой.
— Вы знакомы? Владимир Нарбут.
Нарбут стоял и молча смотрел на него. Сверху вниз. Под этим взглядом было тоскливо и неуютно.
— Михаил, — кивнул он. — Булгаков.
Нарбут важно кивнул в ответ. Потом присел рядом на скамейку.
— Давно здесь?
— Нет. Примерно полчаса.
— Я не об этом, в Москве давно?
— А… это, — Булгаков повертел головой, было чувство, что воротничок жмет шею. — Почти два года.
— И как?
— Возможности есть, нужно уметь воспользоваться ими. Вот сейчас работаю в «Гудке». С ними.
— Нравится?
Это походило не то на допрос, не то на неумеренное любопытство.
— Работа как работа… Хочется писать не только фельетоны, но и большие вещи. Романы…
Нарбут кивнул.
Он еще не знал, что пространство вокруг него уже искривилось, и каким-то странным способом окружающие его люди и обстановка перемещались в пространство романа.
— Мне кажется, твое лицо знакомо.
Здесь он похолодел. И опять непонятно — почему.
— Киев, — внезапно тихим голосом сказал он. — Девятнадцатый год. Кафе «ХЛАМ». Ты читал там стихи.
Глаза Нарбута расширились.
— Точно! — воскликнул он громовым голосом и хлопнул себя по лбу. — Точно! Киев — хорошее было место это кафе. Жаль, что закрылось…
Булгаков хотел сказать еще о Шкловском, но замолчал. Вспоминать этого типа совершенно не хотелось. Холодком веяло от Нарбута, словно в жаркой летней Москве вдруг дохнуло стужей. Или это зимний Киев воскрес в памяти. Презанятное место было это кафе «ХЛАМ» — что расшифровывалось как художники, литераторы, артисты и музыканты. А по буквам — было смешное слово «ХЛАМ». Хлам и есть, лучше не скажешь…
— Я сейчас за водой. Туда и обратно… — сказал Катаев, срываясь с места…
Он пошел к киоску за водой…
Олеша топтался рядом, словно не решаясь сеть.
— Вот издательство открыл, — будничным тоном сказал Нарбут. — «Земля и фабрика».
— Современное название, — в голосе Булгакова прозвучала насмешка. — Вполне в рабоче-крестьянском стиле. — Он на секунду закрыл глаза, а, когда открыл, увидел немигающие глаза Нарбута, он утонул в них, потом вынырнул.
«Аки змий, право, — подумал он. — Страшный человек. Богохульник».
Странная тоска нахлынула на него. Вдруг захотелось бросить работу в «Гудке» и заняться романами, писать, писать и писать.
Он глубоко вздохнул. Этот ветер, который доносил пресновато-горький запах воды и земли, и распустившейся зелени… Но вместо этого — поденщина, фельетоны!