Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1974
…Что-то застрекотало, зашуршало в траве, юркнуло серой мышью, потом тоненько всхлипнуло, и из-под самых ног взмыла птица, острая, серо-голубая, и закружила, закричала-закричала над головой…
Марька испуганно присела, уткнув нос в колени, сжалась вся, услышала бойкий стук в груди, даже солнечно-зелеными пятнышками запрыгало перед глазами.
– Хлопчихо-ова, Хлопчиха-а, – позвали ее. – Марька-а!.. Машка…
Марька осторожно подняла голову от колен, увидела бабушку, та вывалилась из кустов краснотала и медленно подходила к ней.
– Что ты сидишь, как лягушка? Неслух ты окаянный. Г-у-х! Ведь и не двинется, не трепыхнется у нее нигде… – Бабка ткнула в Марькину шею жилистым кулачком и, жестко потрепав ее за волосы, поставила на ноги. – Да как ты будешь дальше-то жить, я ниче не знаю. Че тебя сюда тянет, ты мне скажи, каким тут медом намазано. Шурмур – и нету… подворашницы. С утра… И хлеба корки не съест. Вона-вона, че тут, хрящики одне… Вон Ирка соседская выйдет, как битюг хороший, сбитная, красная, прям на сливках замешена. А этот крючок, синяя вся, пальцем убьешь… ей-богу! Че тебя сюда тянет, ты мне скажи? Наткнесси на проходимца какого, ведь измордует, страшно сказать как, и в землю закопает… О господи прости, ведь с греха и скажешь так дитенку. Жрать-то хочешь?
– Хочу.
– Но-о, – расплывается бабка, – промялся пупок-то?..
– Промялся…
Марька поняла, что бабушка выговорилась и больше не страшна. Девчонка ступила на высокую, хлюпающую кочку и обернулась.
Болото ложилось далеко, протяжно, пока глаз видит, кое-где кустился краснотал, тополята, и три березки, высаженные прошлым летом бабкой, молочно, как ребятишки, белели рядком, словно вызванивая копеечно-мелкой тонкой и нежной листвой. И как это бывает в предвечерние летние часы, солнце особенно ясно высветило сырую траву, отчего упругой играющей зеленью запылало и слилось вокруг, до самого края, откуда начиналось высокое прозрачное небо. И где эта птица, кричавшая над ее головой? Не видать, только трава и небо…
Марька вздохнула, прислушалась к звуку, непрерывно стонавшему в бабушкином дыхании, и спросила:
– Баба, кто на нашем болоте живет?
Они уже выходили из зарослей краснотала на дорогу, и начинался огород пожарника Зуева.
– Кто на нашем болоте жить будет? Кулик да леший, – задумавшись, отвечала бабка. – Чего видала-то?
– Птицу.
– Кулика и видала…
Они попали в огород своего дома, бабушка – через калитку, а Марька прошмыгнула в дыру забора. Бабка, на минуту остановившись у грядки с огурцами, пошарила толстой красной ладонью в шершавой ботве и сунула два пузатых огурца в карман фартука. Вошли в дом, полутемный, прохладный, с выморочной, если бы не равномерный стук будильника, тишиной. У некрашеной перегородки лежала мать, лица ее не было видно почти, только бледная, узкая рука над головой да дымок от папиросы…
– Иди ко мне, – глухо сказала она Марьке.
Марька прижалась к бабушке и молчала.
– Ну иди, доченька…
Бабушка легонько подтолкнула девочку и прошла за перегородку.
Мать неохотно поднялась, зажгла свет, встала у зеркала, висевшего на стене, провела рукой по лицу, по плечам, легонько тронув шелковистый узел волос, распустила его, внимательно рассматривая на свет пряди, словно искала чего.
– Все себя выглядываешь, – из-за перегородки хрипанула бабушка. – Сивая, сивая скоро станешь. Лучше бы за дочкой смотрела…
Мать вздохнула, закрутила назад узел, туго так, что стянуло щеки, низко на лоб повязалась платком.
– Ну и куда теперича? На какую выставку? – не выходя из-за перегородки, спросила бабушка.
– Пойду перекопаю грядку, где морковка.
– С чего это?
– Да что там вырастет? Три хвостика торчат.
– Чего бы ни торчало! До осени подымется все одно. Поди, редиски охота. А морковку я сама, надо будет, перелопачу…
Вечером Марька лежала в жестковатой своей постели, до подбородка укрытая лоскутным одеялом, молча разглядывала вздувшуюся штукатурку потолка. Погас неторопливый свет за окном, вспыхнула вверху лучистым белым сколком звезда, бабушка грузно опустилась на табурет, который привычно проскрипел и затих.
Мать ходит по комнате и курит. Ходит медленно, и лицо ее, всегда озабоченное, темное, горит ровной и постоянной горестью. Мать ждет.
Последние дни она гладко зачесывает волосы, надевает серое платье и почти ничего не говорит, лишь подолгу стоит у окна, напряженно всматриваясь в темноту. Костистая, с худощавым нездоровым лицом мать похожа на некрасивую северную птицу. Время от времени угол их дома высвечивают машины, идущие по дороге, и тогда мать вздрагивает и вытягивается вся.
Серый свет застоялся в доме. Сквозь щели окна сочится сырость с болота, тяжело звякает цепью собака во дворе. Кусочек черного, по-августовски щедрого неба четко отпечатался за неровными стеклами окна.
– Не жди, – говорит бабушка, – не придет он. Больно ты ему нужна! Он нагулялся, и опять порядочный. А ты вот о чем думаешь…
– Тебе мою жизнь не прожить…
– Мне твоя жизнь ни к чему, – ровно отозвалась бабушка. – Про меня никто худого слова не скажет. А я ведь тоже не за мужика пряталась.
Марька давно привыкла к причитаниям бабки, таким же обычным, как разговоры о погоде, о том, что не уродились нынче огурцы и на базаре опять подорожало мясо.
– Вчерась Надька пришла, говорит, чего ж, мол, телевизор не купите? А я ей говорю: зачем мне телевизор?.. У меня дочка – кино немое… Ей-бо… Что я мыкалась одинешенька, всю жизнь в окна выглядывала. Что эта… сивая почти, а все в окна, как в зеркало. И была ли моя жисть- то?.. И куда девалась? Бабий век паутинный: блеснул два раза – и нету…
Мать повернула к ней неподвижное, словно ослепшее, лицо, вздохнула, взяла следующую папироску.
– Вот я тебе скажу, все это – бабья блажь. Если сужен тебе мужик, ты с им, и помрет, не расквитаешься… Я вон со своим пятнадцать лет жила, а как помер, царствие ему небесное, – начинает бабушка, облизывая губы, – дай бог памяти… Год, год…
– Пятьдесят второй, – бросает мать.
– Гляди-кось, не всю память прокурила…
Мать выпускает дым изо рта, равнодушно разглядывая потолок.
– Я вроде тебя тогда осталась. Ляжешь спать, как в могиле. Хоть он и отец тебе, как на духу скажу: несладкий был. Ой, несладкий. Ты все копейки его подобрала. Не ровен час, помру, Марьку хоть со мной ложи. От тебя проку нету…
Стукнуло во дворе. Загрохотало, покатившись в сенцах. Дверь открылась, и вошел Петр.
* * *
…Два года прошло с той поры, как он пришел впервые со стороны фабрики. Ранняя дымка в этот день расходилась над болотом, молодое ноябрьское солнце, пунцовое, с полными боками, медленно поплыло по белому небу, едва-едва пригревая землю, которая лежала, ровно кованная, еще без снега, и казалось, стукни каблуком – искры посыплются.