Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отныне каждый день звонил для него впустую, пустотой откликалась каждая ночь. А вместе со своей памятью он выблевал и время. Время для него больше не существовало, он выпал из времени.
Годы вполне могли идти своим чередом, накапливаться на его плечах — ничто в нем не поддавалось, не ослабевало. Каждое утро он вставал таким же, каким был накануне, нетронутый в своих годах, в своей силе. «Этот Волчья Пасть, — цедили сквозь зубы в округе, — больше ста лет проживет, оборотень это, с самим дьяволом стакнулся!» И старухи в ужасе крестились, стоило только упомянуть имя старого Пеньеля.
А Золотая Ночь — Волчья Пасть, наоборот, ни с кем не «стакивался», будь то Бог или Дьявол, — даже смерть не захотела его. Все же он сошелся с Маго. Но кого другого мог бы он повстречать, если не эту женщину, вдруг взявшуюся ниоткуда, осевшую в тени больших буков у Трех Псов-Колдунов, в заброшенном доме? Женщину с мертвенно-бледной кожей и голосом славки, чья память заблудилась где — то в сказочных лесах.
Их связала не любовь, даже не желание, но общее ощущение своего отсутствия в мире, изгнание за пределы всего, вне всех и самих себя. Это было общее исступление — забвения у одного, памяти у другой. Что одно и то же. Они лишь изредка говорили между собой, не смотрели друг на друга. Быть может, они даже никогда друг друга по-настоящему не видели? Натыкались друг на друга, но были всего лишь два дрейфующих тела с потерянными сердцами. Натыкались, как дикие животные, вечно бегущие от погони, и наспех совокуплялись, как двое случайных встречных. Совокуплялись лишь для того, чтобы потом вырваться друг из друга, всем телом отдаться абсолюту разделения. Их любовные утехи не проходили через желание, не знали нежности, просто временами их вдруг бросало друг к другу, словно для какой-то ритуальной борьбы, потом столь же внезапно далеко отбрасывало. Они занимались любовью лишь затем, чтобы затеряться еще дальше от всех и от всего, еще дальше изгнать себя из самих себя. И они никогда не целовались, занимаясь любовью, словно боялись, как бы от одного лишь соприкосновения их губ вдруг не обнаружились далеко вглубь загнанные слова и имена и не обожгли снова им рот. Они занимались любовью на скорую руку, в некотором роде жестко, как в низкопробном борделе.
И когда Маго произвела на свет двух сыновей, это тоже произошло словно далеко, очень далеко от них. Она до самого конца не замечала своей беременности — разве ее настоящее тело не осталось там, на берегах большой реки с густыми водами цвета запекшейся крови?
Два новых сына, отмеченных знаком Пеньелей. Последние сыновья Золотой Ночи — Волчьей Пасти. Он даже не дал им имен. «Имена святых и архангелов приносят несчастье», — заявил Золотая Ночь — Волчья Пасть. И Маго добавила: «Деги — это ничто. А то, чего нет, в именах не нуждается. Имя приходит с возрастом, растет вместе с телом. Назовутся, как захотят, позже, когда жизнь даст им хоть какую-нибудь историю». Но поскольку все-таки надо было обозначить двух последних отпрысков Пеньелева племени каким-нибудь словом, то близнецы были названы, в ожидании лучшего, Сентябрем и Октябрем, поскольку родились на стыке этих двух месяцев. Чтобы переиначить свои имена на какой — нибудь другой лад, у них впереди была вся жизнь. И действительно, сама жизнь, еще раз, разрешит вопрос с их обозначением. Один станет Сентябрем Терпеливым, другой — Октябрем Прегорьким.
Шарль-Виктор был старше их на три года. Но ему было суждено завязать с ними знакомство и дружбу только годы спустя. Прожив все свое детство лишь в нескольких километрах друг от друга, они никогда не встречались, никогда не играли вместе. Шарль-Виктор избрал места для своих мятежных игр в одиночестве и тайне, словно стратег места боевых действий, и к тому же ему с избытком хватало свого братца, Синюшного Хорька, пса-отца и крика матери, против которых он вел беспрестанную войну, чтобы иметь еще время и желание брататься со своими младшими дядьями. Впрочем, его отвращало само близнячество, и он старался изгнать из себя любое сходство со своим братом-дохлятиной, чтобы сразу же свернуть ему шею. Он хотел быть живым, по-настоящему живым, целиком, а не одним из тех едва выживших, зараженных тоской и трупным душком доходяг, что уцелели из семьи. Настоящим живым, свободным и единственным, не обязанным делиться с двойником. Так что пусть эти маленькие дядюшки развлекаются сами по себе, глядясь в это дурацкое зеркало — друг в друга!
И потом, даже если бы он захотел водиться со своими младшими дядьями, то не смог бы. Маго не любила детей, и двое собственных отпрысков, нежданно-негаданно свалившихся на нее, были для нее без того уже достаточной обузой и морокой. Она ни за что не хотела, чтобы другие дети резвились и горланили вокруг нее. «Дети — все равно что обезьяны, — говорила она, — всюду скачут и лезут, постоянно вопят и к тому же тащат все, что плохо лежит».
Особенно она боялась, как бы они не украли ее память — впрочем, что другое могли бы они украсть в ее запущенном, обставленном случайным хламом доме? Из своего далекого потерянного рая она привезла лишь немного шелков, притираний и драгоценностей. Как раз столько, чтобы было чем скрасить часы ностальгии и облачить свои воспоминания, подобно трупам, разодетым и напомаженным перед уничтожением.
Но не собирались ли сыновья все-таки лишить ее даже того, что она и так потеряла — ее прошлого, ее юности, ее тамошней жизни? Там… Там. Ее былого на Дальнем Востоке, ее колониального блеска Белой Женщины. Они-то как раз и не имели ничего общего с ее прошлым. Они явились к ней ни с того, ни с сего, без предупреждения, в сорок с лишним лет, да еще и вдвоем, вопя и брыкаясь, как вечно голодные детеныши макаки. Они ведь не родились Там, в большой белой вилле, с решетчатыми ставнями цвета листвы мангового дерева, окутанной красноватыми тенями и ароматами плодов с сочной мякотью, ярких цветов, пряностей и рассола. Если бы они родились Там, во времена ее богатства, во времена ее счастья и молодости, она бы их любила — быть может. Она одевала бы их в белое, прогуливалась с ними по таким широким и спокойным проспектам и большим паркам богатого европейского квартала. А позже они бы тоже стали коммерсантами, как ее отец и дед, или плантаторами и банкирами, или даже чиновниками, вхожими на балы и вечера во дворец губернатора. Ах, если бы они родились Там…
Но, быть может, она поставила бы их на кон в какой-нибудь азартной игре, как сделала это со всем своим имуществом, — и проиграла. И, в сущности, это было как раз то, что ей так нравилось Там, — постоянный позыв к игре и проигрышу. Этот позыв проиграть все, проиграть себя. Это дивное томление — почувствовать себя в каком-то другом, сказочном месте. Но что с ними делать здесь, в этом мрачном, промозглом доме на краю света? Они не годны даже для игры в рулетку. На какую цифру, на какой цвет поставила бы она их? Здесь ничто не крутилось, все было неподвижным, никаким и не имело цвета. Какой прок вывести их здесь, связанными друг с другом за шею фиолетовой шелковой лентой, и воскликнуть с шаловливым видом: «Ставлю пару своих златоглазых близнецов на три!» Нет, решительно, они появились слишком поздно, ошиблись местом, ошиблись матерью. Они собирались расти и вынуждать ее смотреть туда, куда она особенно смотреть не хотела. Собирались вырвать ее из грез, отвратить от ее прошлого и завести какое-то будущее, о котором она и знать-то ничего не хотела. Ей хватало прошлого, настоящее и будущее ей заменяла память. Ее память — ее небылица, ее вечность. Так где же было их место, где оправдание существования двух этих маленьких мартышек? Нигде. Во всяком случае, не в ее жизни, даже не в ее сердце.