Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не находит ли ваша милость, что все силы надлежит нам приложить к вспахиванию зачерствелого духа китайцев?
Но терпение Кампуша иссякло. Он уже поднялся, чтобы вытолкать назойливого доминиканца за дверь, как вдруг она распахнулась, и вошедший Капитан Ронкилью закатился хохотом при виде стоящих друг против друга прокуратора с обнаженными руками и Бельхиора, в мольбе раскинувшего широкие свисающие рукава.
– Дайте же ему его церковь, ваше превосходительство! Он ведь не отвяжется. Того гляди приведет с собой хор и станет петь серенады, вымаливая эту самую церковь. Еще больше от него шуму будет.
Бельхиор бросил пылающий взор на вояку, затем на управителя, и поспешил за дверь, но на пороге обернулся.
– Я отлучу вас от церкви, если не склонитесь пред волею Господней!
– Нечего тут отлучать. Папа дал это право только иезуитам, а наивысшая власть здесь – мы. А ты – бузотер, фанатик, ты и весь ваш орден! Это я вас отлучу! В течение месяца вы покинете колонию. Езжайте дальше в Китай! Давайте, давайте!
Доминиканец исчез, оставив прокуратора захлебываться проклятиями. Ронкилью с добродушной усмешкой смерил его взглядом, скрестил руки на обшитой галунами груди, мельком глянул в зеркало в глубине комнаты, в котором отразился крепко сложенный, хорошо одетый офицер, рожденный покорять равно крепости и женщин. Он потянулся – ему нравилось чувствовать, как напрягаются мышцы. Выражение лица у него было неприветливое; но он бывал сердечным и дружелюбным, когда добивался желаемого, а желаемого он добивался всегда, и это исполняло его самодовольством более духовного характера. Каким он бывал бы, не добившись желаемого, узнать ему еще не доводилось.
Теперь он чувствовал, что должен взбодрить рассерженного прокуратора; приблизившись, он положил руку ему на плечо.
– Не сердитесь на этих попов. Вы же знаете, дерзость – их единственное оружие. Давайте ему всякий раз по десять эскудо для бедных, он будет обязан их принять. Ему придется показать, что он оскорблен ничтожностью пожертвования, и откланяться.
– Этот доминиканец – не единственное огорчение. Уж такую досаду я как-нибудь проглочу. Нет, тут гораздо больше.
Стиснув кулаки, он подумал о Педру Велью, своем враге, которого должен привести к присяге, о непрерывном вымогательстве китайцев, о запаздывающем флоте, о дочери, которая более не покорствовала ему, и вновь о стоявшем перед ним человеке. Он указал ему на кресло и спросил:
– Вы видели Пилар этим утром?
Теперь нахмурилось и гладкое чело капитана.
– Да, видел. Сегодня утром я намеревался нанести ей визит, надеясь на благосклонный взгляд, на единственное слово, которое внушило бы мне мужество. Но я застал ее коленопреклоненной перед Святой Девой Пеньянской; она даже не подняла головы. «Позволь мне вернуться через сто кредо[17], Пилар? – спросил я. – Нет, – отвечала она торопливо и хрипло, – мне нужно еще переодеться». Более она ничего не сказала; она показалась мне столь странною и бледною, – пятна яркого румянца, сверкающие глаза, – словно всю ночь молилась. Я ушел; мне пришлось выпить три бокала муската, чтобы отделаться от печальной мысли о том, что я никогда не смогу приблизиться к ней.
Теперь настал черед Кампушу утешать его.
– Терпение! Она еще молода, что такое семнадцать лет? Не торопитесь отказываться от возлюбленной, и я клянусь вам: еще до того, как ей исполнится девятнадцать, она будет вашей.
Так пытались они изгнать беспокойство друг друга, отец юной девушки и влюбленный в нее, воображающие ее на тихой женской половине – почти бездумно, пусть даже и в молитве, но живущую в мире, в который им доступа не было.
Они вместе направились к дому: прокуратор в своем паланкине, капитан подле него, на небольшом, но благородном, крепко сбитом бирманском скакуне. Жители Макао останавливались и почтительно приветствовали их повсюду. Но на новой Руа Сентраль[18] настал их черед остановиться и склонить головы. Из распахнутых ворот собора, стоявшего в сотне метров дальше, на площади, появился арьегард процессии, начало которой преградило им путь. Бормоча про себя проклятия, они прижались к стене; но тут раскрылась дверь и какой-то старик пригласил их войти. Они спешились, и из полутемного прохладного патио стали наблюдать проходящую процессию, и тот и другой раздраженные тем, что пришлось всё-таки ждать, угнетаемые предчувствиями, но радуясь, что остались незамеченными, что не нужно снимать шляпы, и наслаждались освежающим напитком, который им вскоре прислал старик.
По раскаленной, залитой солнцем улице – деревья отбрасывали на нее лишь узкие, короткие косые тени – продвигалась процессия. Впереди шли неофиты – китайцы в синих одеяниях, со свечами в руках, за ними следовали окрещенные ранее: негры в белых стихарях, из которых нелепо торчали их черные головы с выпученными белками закаченных глаз. Войдя в экстаз, они тряслись в судорогах, колотя посохами по неровной мостовой. Шли японские девочки с шерстистыми ягнятами, растянув между собой грубо вышитые изречения. Несколько опережая шествие, под высоким балдахином – Бельхиор среди своих черных монахов, с золотой коробкой хостий в воздетых руках. Трезвонили колокола, тяжко и настойчиво. На углу улицы появился Христос в короткой сутане, влача крест, босоногий, с окровавленным лбом. Колокола умолкли. Все преклонили колени во внезапно наступившей тишине, и стало слышно тихое напевное причитание. Из дверей церкви на улицу спустилась Вероника в красном одеянии, с обнаженной шеей; приблизившись к Христу, она прижалась лбом к его венцу и, сняв вуаль, утерла им кровь и пот с измученного чела. Из закрытого дома воззвали два голоса: «Пилар! Сюда!», но никто не услышал их. Все были погружены в молитву, все глаза были устремлены на согбенную фигуру Христа, тащившего крест по грубым булыжникам, и на юную девушку, дарующую ему последнее утешение. Они прошли, вновь последовала процессия монахов; четыре ангела с трубами завершали шествие.
Кампуш и Ронкилью не помнили, кто кого удержал от стремления броситься к доне Пилар, вырвать ее из власти монахов и увести в дом. Зависть, более сокрушительная, нежели ревность, вскинула к горлу их руки, которые затем вцепились в решетку окна, чтобы удержаться на ногах. Ненависть к небесному блаженству, к коему они не были причастны и которое столь победительно струилось из глаз Вероники, заставила их оцепенеть. Как только процессия скрылась из виду, они очнулись. Отец с головой ушел в горе любовника, которого желал бы видеть своим сыном.
– Вечером я собираю сенат. Идите к ней, овладейте ею, умыкните ее, делайте что угодно. Эти монахи… – Он не смог продолжать.
Ронкилью молча пожал ему руку, впервые подавленный страхом предстоящей ночной экспедиции, во время которой не предвиделось обычных для него, привычных опасностей. Голос старика-хозяина, их неожиданного благодетеля, заставил их вздрогнуть. Это был один из первых свободомыслящих в Макао, один из немногих вырвавшихся из-под кастильской короны галисийцев. Он выразил им признательность за честь, оказанную его дому, сожалея о причине, приведшей их, и попросил и впредь рассчитывать на него. Прокуратор вежливо поблагодарил его за поддержку в минуты, когда светская власть вынуждена была посторониться перед властью церковной, и посетовал, что не может долее оставаться. Появились носилки и лошадь. Они двинулись дальше, подавленные общей заботой, а Кампуш еще и многими другими. Он завидовал Ронкилью: слишком разные были у них задачи. Ронкилью собирался похитить любимую женщину, которая хоть и ненавидела его, всё же должна была принадлежать ему; Кампушу же предстояло самолично облечь полномочиями смертельно ненавидимого врага, и полномочия эти предоставят ему больше возможностей претворить в жизнь свои планы.