Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если вы или батюшка ваш люди влиятельные, – заключил купец, – пустите эту власть вашу на благо торговли и, стало быть, отечества.
Я усмехнулся про себя. Так говорили они все: священники о своей церкви, офицеры об армии и торговый люд о своем деле: как о самом святом. Я поблагодарил его за услышанное.
– С твоим приятелем беды не случится. Я только хочу, чтобы во искупление он завтра наподдал этому святоше и опрокинул на него ведро воды.
Купец взглянул на меня с ужасом и вновь принялся спрашивать, не в долгах ли я.
– Напротив; этот потный патер кое-что должен мне, и я тоже хочу позаботиться о том, чтобы долг был уплачен. Немного свежей воды ему не повредит, он слишком редко имеет с ней дело.
На следующее утро находившиеся на борту наслаждались совершенно неожиданным происшествием. Добродушный купец подступил к ничего не подозревающему, бубнящему часослов святоше, схватил ведро воды и опрокинул его тому на голову. Сутана облепила его тело, кругом посыпались насмешки.
А в полдень судно достигло Абрантиша[10], откуда оставался шестичасовой переход до конечной цели. Я покинул эти края два года назад.
Была почти ночь, когда я въехал в парк; деревья и их тени сливались в одну черную массу, лебеди спали в пруду. Вокруг него стояли молчаливые белые фигуры: боги и богини, которых я в детстве забрасывал камнями; я ненавидел их, поскольку они символизировали добродетели и заповеди. С ранней юности я восставал против культуры, которую желали мне привить и которая давила на меня со всех сторон. У меня было предчувствие, что она сделает меня пессимистом, склонным к страданию, и это стало бы манить меня в скудно рассеянные по свету места, где оно процветало. Это сделалось бы моей судьбой – легко и беззаботно пуститься в странствия, ожесточиться и затосковать по дому; после власти любви этой власти я страшился более всего. Христианство никогда не трогало меня; я слишком рано узнал, какие зверства вынесли сарацины от этих «смиренников»; таким образом до моих шестнадцати лет я оставался мальчишкой, который не желал ходить в церковь, смеялся в лицо духовнику, швырялся камнями в лакеев и выдергивал в парке цветы. Ночами я нередко выбирался из окна, бродил по лесу и душил голыми руками зазевавшихся зверушек.
Однажды, осенним днем, дождь шел как из ведра; я не мог усидеть в доме и укрылся в беседке на краю парка. Там лежала книга. Я просидел в беседке весь этот ненастный день, но не глядел на книгу. Наконец, презирая себя, я открыл ее. Стихи захватили меня, и я ощутил изумление и блаженство, которые отняла темнота. У меня появилась слабость, которую я скрывал и от коей надеялся излечиться, но продолжал читать и вот, наконец, стал писать ночами, в глубочайшей тайне; днем же я сам не мог в это поверить. К картинам и статуям я питал всё такую же ненависть, и мой варварский вкус безмерно огорчал моего отца.
Однажды днем, читая в беседке Одиссею, я почувствовал его руку на своем затылке; я посмотрел ему в лицо: оно было озарено счастьем.
– Я читаю это потому, что тут рассказывается о чужих странах, только поэтому.
Но его лицо сохраняло прежнее выражение; он достал из кармана несколько листков бумаги, и я узнал собственный почерк. В ярости я оттолкнул его и убежал. Целый день, словно дикий кот, просидел я в лесу, клянясь, что никогда больше писать не буду. И всё же неделю спустя я вновь принялся за стихи. Я пытался утешать себя: скульпторы и художники не могут свободно странствовать, они должны работать в поте лица у себя в мастерских, но я, невзирая на свою слабость, могу всё же скитаться; ведь лист бумаги, в крайнем случае кусок коры можно найти везде, если не можешь не писать. Но я знал, что всё это отговорки, что тот, кто одержим подобною болезнью, всегда будет томиться по родине этого духа: Париж, Рим, Равенна. Без этого недуга я мог бы обрести отечество где угодно, и в море, и в пустыне; теперь я был бы изгнанником повсюду, и прежде всего в моей собственной стране.
Это воспоминание юности пришло мне в голову, когда я проезжал через парк; молчаливые изваяния стояли теперь, никем не тревожимые, на своих газонах, под сенью листвы.
Отец сидел в зале, в своем кресле. Он поднялся – и было хорошо заметно, что это далось ему с трудом – обнял сына, отодвинул его на расстояние вытянутой руки и в вычурных выражениях похвалил его наружность, но получил лишь недовольный ответ.
Для обоих под сводами пустой столовой был накрыт стол. Жудит не было. На вопрос Луиса отец его ответил, что она сейчас у родителей.
– Что, очередной бастард на подходе?
Отец кивнул, не поднимая глаз. Они принялись за ужин. Время от времени отец задавал вопросы о придворной жизни, о знакомых, о Короле, и затем, нерешительно: продвинулись ли его стихи. Для Луиса это послужило знаком отодвинуть стул и разразиться проклятиями в адрес демона, который всё так же терзал его и может сделать совершенно негодным для подвигов.
– Почему меня с детства должны были окружать статуи, грациозные, молчаливые, словно воплощения необходимого восприятия жизни? Отчего на стенах такое количество картин, что я стал принимать их за окна, открывавшиеся в мир, где всё было прекрасно, гармонично и близко настолько, что не было нужды путешествовать по исполненным опасностей дорогам! Будь я взращен в лесу, где топор и кинжал служили бы мне игрушками, а мишенью – быстроногая дичь, я научился бы защищаться и был бы решителен; но я лишь размышлял, а деяния мои были слепыми выстрелами в смутную реальность.
Луис сделал глоток; старик Камоэнс созерцал его с безмолвной печалью.
– Я никогда не подстрекал тебя писать стихи. И всё же был счастлив, когда обнаружил их.
– Но ведь вы же намеренно подложили Одиссею в беседку! Я знал, что Гомер – это слепец с палкой, эта картина висит в зале, я знал, что он описывал дальние странствия. Вот почему я пожелал прочесть ее, и чтение глубоко захватило меня, и мне захотелось самому попробовать написать такое, ибо в те времена мне еще нельзя было пускаться в скитания. Но это обмануло мою страсть к путешествиям и погрузило меня в сон. Нынче мне двадцать, и я еще никогда не покидал Португалии.
– Ты хочешь отправиться в Италию и Грецию?
– Нет! Никогда. Иначе я навсегда сделаюсь рабом этой страсти.
– Отчего же ты хочешь уехать? У нас большой замок и обширные владения. Горы тоже недалеко. Почему бы тебе не остаться здесь и не продолжать писать стихи? Ты полагаешь, что победы, которые, однако, обращаются поражениями, торговые предприятия, приносящие сперва выручку, затем убытки, – это более славные свершения? И все эти путешествия доказывают лишь то, что земля повсюду одинакова. Попытайся лучше сравняться с Гомером. Португалия будет забыта, а наше имя останется в веках.
– Что мне до того, что случится потом с моим именем? Я живу сейчас, и я хочу повидать мир! К тому же у меня нет более выбора. Через месяц я поступаю на корабль. Я изгнан.