Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссия 1767 года отметила собой не какой-либо новый шаг правительственной политики, а огромное повышение сознательности в дворянской массе: дворянам теперь было что сказать, и они заговорили так дружно, так обстоятельно и определенно, что правительство Екатерины II несколько даже этого испугалось. Наша литература, в оценке результатов комиссии, довольно прочно усвоила себе мнение, высказанное биографом ее «маршала» (председателя) Л. И. Бибикова: «Должно признаться чистосердечно, предприятие сие было рановременно и умы большей части депутатов не были еще к сему приготовлены и весьма далеки от той степени просвещения и знания, которая требовалась к столь важному их делу». Но это было мнение правительственных кругов, фактическим агентом которых в комиссии был Бибиков. И его биограф тут же, сряду, проговаривается о другой причине роспуска комиссии: «Некоторые же из них (депутатов), увлеченные вольнодумием, ухищрялись уже предписывать законы верховной власти». Это объяснение гораздо ближе к делу. Сравнивая наказы, какими снабдили дворянские общества своих уполномоченных, со знаменитым «Наказом» императрицы, читатель задним числом переживает чувства, вероятно, испытанные самим автором этого последнего «Наказа» — чувство стыда за человека, который выступил, чтобы учить других, и которому эти другие показали, что они лучше его знают дело. «Ограбившая президента Монтескье» Екатерина кокетливо называла свою книжку «ученическим произведением»: она и не подозревала, сколько жестокой правды в таком отзыве. Удивительнее всего, что такие историки, как Соловьев, могли целыми страницами цитировать «Наказ» как произведение самой императрицы, написанное лишь «под влиянием» Монтескье и Беккариа. Это совершенно то же самое, что сказать, что составленный студентом к экзамену конспект профессорского курса есть произведение, написанное «под влиянием» данного профессора. Возьмите, для примера, главу XI, трактующую о самом животрепещущем вопросе эпохи — о положении крепостных. Она была предметом особого внимания императрицы и дошла до нас в двух редакциях: более полной, исправленной рукою Екатерины и оставшейся в рукописи, и сокращенной, которая была напечатана. Соловьеву это дает повод показать на примере, как либеральные мечты императрицы блекли в удушающей атмосфере ее крепостнического двора. Вот что она хотела и вот что позволили ей не сделать, а только сказать! В крепостничестве приближенных Екатерины едва ли можно сомневаться, но, цензуруя XI главу «Наказа», они руководились едва ли своими крепостническими вожделениями, а, вернее всего, просто элементарными требованиями литературного вкуса. В краткой редакции остались и характеристика рабства как неизбежного зла, и обидное для помещиков напоминание о знакомом нам указе Петра I, и весьма скользкая, по тогдашним временам, фраза о «собственном рабов имуществе». Вычеркнуты же были бесчисленные примеры германские, македонские, афинские, римские, ломбардские, из «законов Платоновых» и иные, выписанные великой императрицей из XV книги «Духа законов» с прилежанием гимназистки, конспектирующей первую серьезную книжку, которая попала ей в руки. Насколько конспектирующая вникла в смысл конспектируемого покажут два образчика. Говоря о законе Моисеевом, фактически позволявшем убивать раба, только не сразу, Монтескье восклицает: «Что за народ, у которого гражданский закон должен был быть в противоречии с законом естественным!» (Quel peuple que celui où il fallait que la loi civile se relâchat de la loi naturellei!). Екатерине понравилась фраза. Но как же выразиться непочтительно о «законе Моисеевом» — ведь это священное писание, ни более ни менее… Она сейчас же нашлась: слова Монтескье о евреях она применила к… римлянам. Правда, римлян автор «Духа законов» ни в чем подобном не обвиняет, и еврейский хвост, приделанный к римской голове, производит впечатление большой неожиданности, но зато уцелел звонкий конец периода, — а православному духовенству не на что пожаловаться. Другой пример еще лучше. Говоря о вредном влиянии вольноотпущенников в Древнем Риме, Монтескье делает из этого вывод, что не следует сразу, одним общим законом, освобождать большое количество рабов. Пример, который он приводит, говорящий о влиянии вольноотпущенников в народном собрании, обращение к «хорошей республике» (bonne republique) — весь контекст, словом, не оставляет ни малейшего сомнения, что это место «Духа законов» имеет в виду демократическую республику, подобную античным. Можно себе представить, какие большие глаза сделал бы «ограбленный» Екатериной «президент», если бы он имел возможность прочесть § 277 «Большого наказа»: «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных». Эта фраза стоит в обеих редакциях (в окончательной она составляет § 260): окружавшие Екатерину помещики, вероятно, хорошо видели, что фраза ни к селу, ни к городу, но она так приятно звучала для помещичьего слуха…
Среди 28 параграфов, составляющих первоначальный текст этой главы, только два, оба заключающие в себе конкретные примеры — один знакомую нам ссылку на указ Петра, другой, изображающий судебные порядки Финляндии, — не представляют собою перевода или пересказа соответствующих мест «Духа законов». Критикуя императрицу, ее крепостники-придворные критиковали, в сущности, «президента Монтескье»: немудрено, что он местами показался им чересчур либеральным. Зато в нем должны были найтись места, весьма приятные для дворянского самолюбия, но не очень удобные для самого «автора» «Наказа». Автор «Духа законов», как известно, очень считался с требованиями современной ему французской цензуры. Он отнюдь не хотел принадлежать к тем памфлетистам, которые гнили в тюрьмах «возлюбленного» короля Людовика XV. Для этого бывший президент Бордосского парламента был слишком большим барином. Ради цензуры, как это доказано новейшими исследованиями, он не стеснялся даже вставлять в свои писания отдельные благонамеренные фразы, явно противоречившие общему строю его мыслей[101]. Ради той же цели он, сторонник аристократической конституции тогдашнего английского типа, за образец благоустроенной монархии взял не Англию, а Францию, но, путем идеализации старых феодальных обычаев, вымерших еще до Людовика XIV, настолько приблизил ее к любимому своему типу, что эту искусственную Францию и Англию оказалось возможным поставить за одну скобку. Францию же натуральную и неприкрашенную, классическую Францию «старого порядка», он изобразил под видом «деспотии», перенеся место действия на далекий Восток. Французская публика XVIII века не хуже умела читать между строк, чем русские читатели Щедрина сорок лет назад. Приемы Монтескье на его родине никого не ввели в заблуждение, но коронованную составительницу конспекта к «Духу законов» они подвергли жестокому испытанию. Ей очень нравилась эта книга, которую она, как трогательно сама признавалась в известном письме к д’Аламберу, «переписывала и старалась понять». Но она не меньше любила и самодержавие, а Монтескье говорит о