Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама работала библиотекарем на полставки и к возвращению Брама из школы всегда была дома; маленькая темноволосая женщина с огромными глазами и полными губами, словно сошедшая с картин испанских мастеров, целовавшая его в щеку всякий раз, когда он оказывался поблизости. Он вспоминал домашние обеды, визиты университетских коллег отца и иностранных гостей; Брам не присутствовал при этих встречах, но иногда со двора до его спальни доносились взрывы смеха из гостиной и громкий голос отца. То были вечера, когда он чувствовал, что семья защитит его от любых невзгод, и с этим чувством спокойно засыпал. Только теперь он задался вопросом: как мог отец, которого он знал как человека скупого, терпеть подобные застолья. Может быть, домом правила мама и она определяла их социальный статус? По утрам Брам видел пустые бокалы и горы грязной посуды на кухонном столе, остатки от пиршества, к которому мама начинала готовиться загодя; он помнил, как отец за завтраком обнимал своей большой рукой ее хрупкие плечики — единственный миг, за которым угадывалась их интимная близость. Мама в войну пряталась от немцев. Она была первой и единственной любовью Хартога с тех пор, как он вернулся из лагеря; после того, как ей поставили диагноз, она прожила всего пять недель. В одно мгновение тело, полное жизни и самоотверженной любви, исчезло; мамина щека, прижимавшаяся к его щеке, бутерброды, которые она делала ему по утрам и складывала в коробку для завтрака — и пластиковая коробка наполнялась любовью, — вдруг всего этого не стало, как будто и не было никогда.
Отец переехал в Тель-Авив, и до окончания школы Брам жил на набережной Райнера Финкелеса, к югу от центра, в семье Фермёлен — учителей-пенсионеров, помогавших ему одолеть школьную премудрость. Он занимал комнату их сына, за двадцать лет до того покинувшего родительский кров и работавшего в сингапурском отделении компании «Шелл»; их внуки были ровесниками Браму. Теперь он и сам не понимал, как прожил пять лет один в чужом доме, в комнате на чердаке среди чужой дубовой мебели. Ему казалось, что он жил как бы в вакууме, без подростковых проблем, без отца, с которым можно было бы ругаться, без мамы, которая могла бы восхищаться его постепенным превращением из мальчишки в мужчину. Каждый день он добирался на велосипеде до гимназии Фоссиуса[99]и изо всех сил налегал на учебу, понимая, что надо перетерпеть, пока эта жизнь не останется позади. У Фермёленов не было с ним проблем, а они, со своей стороны, давали ему достаточную свободу, как только поняли, что Хартога не волнует, в какое время его сын возвращается домой по выходным. Брам вполне мог бы сбиться с пути, но выпивка и наркотики не интересовали его. Он достаточно рано прочел Поппера, Солженицына и Сола Беллоу и мало что усвоил, но это чтение привело его к мысли, что мир не есть хаотическое стечение обстоятельств, что он может быть осмыслен и понят. Он хотел начать взрослую жизнь как можно скорее. Браму было шестнадцать, когда Соня, миленькая, но довольно-таки доступная девчушка позволила ему коснуться своей груди, но едва он попытался залезть к ней в трусики, заявила, что он «нахальничает», и оттолкнула его. На прощанье, когда они праздновали окончание школы, ему все-таки удалось ее трахнуть: ему было восемнадцать, это был его первый опыт; они никогда больше не виделись. Он уже учился в Тель-Авиве, когда Фермёлены умерли: сперва Йос, тремя месяцами позже — Хермина.
Брам шел назад, к отелю, где он остановился — «Краснопольский» на центральной площади Дам, — как вдруг вспомнил, что уже много лет не отмечал годовщину смерти мамы. И мысленно прочел на ходу кадиш, молитву памяти мертвых, хотя не был верующим. Или — был? Во всяком случае, он верил в расчисленные заранее законы, по которым крутится Вселенная. И в числовые ряды, рождавшие, один за другим, законы физики, — в ожидании того, главного, из которого явится Всевышний. Хорошо бы было обсудить это с отцом.
2
У портье для него была оставлена записка: «Комната 416. Макс Ронек».
Брам изумленно уставился на нее. Макс Ронек, огромный, грубый русский парень, с которым он оказался в одной смене на «скорой» и которого после взрыва на блокпосту никогда больше не встречал. Как Макс узнал, где он? Потом до него дошло, что Макс — тот самый связной, с которым, как предупреждал Балин, нужно будет наладить контакт в Амстердаме.
Он поднялся на четвертый этаж и постучал в дверь с номером 416 — в сумме 11, неинтересное число.
— Кто там? — послышался из-за двери голос Макса.
— Маннхайм.
Дверь распахнулась, и огромный русский медведь явил Браму свою улыбающуюся физиономию.
— Привет, Брам, проходи, — произнес медведь на прекрасном голландском.
Номер у Макса оказался больше, чем у него: люкс с деревянным столом, за который можно усадить человек восемь. Очевидно, чтобы устраивать совещания. Макс, в одних носках, прошел впереди Брама в комнату; на нем были новые джинсы и коричневый свитер.
— Мне не показалось, что ты свободно говоришь по-голландски? — смущенно спросил Брам. — Когда мы виделись в последний раз, ты говорил на иврите, как трехлетний ребенок.
— У меня проблемы с восточными языками. Не могу вбить их себе в голову, — ответил Макс по-голландски. — Я говорю на всех западноевропейских: по-немецки, по-французски, по-испански и по-голландски, как видишь. Где я только ни работал, когда жил в России, это была моя профессия. Перевод и так далее. В четырнадцать лет я свободно говорил по-немецки и по-английски. За два года выучил твой чудесный родной язык. Но ни иврит, ни арабский не смог осилить. Наверное, у меня мозги неправильно устроены.
Теперь, послушав Макса подольше, Брам уловил в его речи легкий намек на восточноевропейский акцент.
— А как твой голландский? — спросил Макс, наливая Браму кофе из термоса и указывая на один из окружавших стол стульев.
— Я до сих пор думаю по-голландски, разве это не слышно в моем иврите?
— Мне слышно, — отозвался Макс. — Сахар, молоко?
— Черный,[100]— сказал Брам, снимая куртку и садясь к столу.
— Здорово, что именно мне поручили работать с тобой, — сказал Макс. Он поставил перед Брамом кружку и налил кофе себе.
— Как поживает твоя любовь к Путину?
— Усилилась во много раз. Мы должны просить Путина принять Израиль в состав Российской Федерации. Поверь мне: арабы немедленно заключат с нами мир.
— Гениальная идея. Ты не обсуждал ее с нашими политиками?
— У Израиля сейчас серьезные проблемы с политиками. Они все слишком упрямые. Классная идея, а? — улыбнулся Макс.
— Когда-нибудь им придется поставить тебе за это памятник. — Брам поглядел в широкое русское лицо Макса. — Но я понятия не имел, что ты работаешь у Балина.
— Я не у него работаю. Я — у родственников.