Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У входа в пещеру, среди солдат и придворных, увидел он человека в кожаных высоких сапогах, забрызганного грязью. Все расступились молча. Герцог оттолкнул от себя мессера Луиджи, бросился к вестнику, вырвал у него из рук письмо, распечатал, пробежал, вскрикнул и повалился навзничь. Пустерло и Марлиани едва успели его поддержать.
Боргонцо Ботто извещал Моро о том, что семнадцатого сентября, в день св. Сатира, изменник Бернардино да Корте сдал миланский замок маршалу французского короля, Джан-Джакопо Тривульцио.
Герцог любил и умел падать в обморок. Он иногда пользовался этим средством, как дипломатической хитростью. Но на этот раз обморок был непритворный.
Долго не могли привести его в чувство. Наконец он открыл глаза, вздохнул, приподнялся, набожно перекрестился и проговорил:
— От Иуды до наших дней не было большего предателя, чем Бернардино да Корте!
И более в этот день не произнес ни слова.
Несколько дней спустя, в городе Инсбруке, где император Максимилиан милостиво принял Моро, в поздний час ночи, наедине с главным секретарем Бартоломео Кальке, расхаживая по одному из покоев во дворце кесаря, герцог сочинял, а мессер Бартоломео записывал доверительные грамоты двум послам, которых тайно отправлял Моро в Константинополь к турецкому султану.
Лицо старого секретаря ничего не выражало, кроме внимания. Перо послушно бегало по бумаге, едва поспевая за быстрою речью герцога.
— «Пребывая постоянно твердыми и неизменными в добрых намерениях и расположении к вашему величеству, а ныне, особливо, для возвращения нашего государства, на великодушную помощь повелителя Оттоманской Империи уповая, решили мы послать трех гонцов тремя различными путями, дабы, по крайней мере, один из них исполнил наши поручения»…
Далее герцог жаловался султану на папу Александра VI:
— «Папа, будучи, по природе своей, коварным и злым»…
Бесстрастное перо секретаря остановилось. Он поднял брови, сморщил кожу на лбу и переспросил, думая, что ослышался:
— Папа?
— Ну, да, да. Пиши скорее.
Секретарь еще ближе наклонил голову к бумаге, и снова перо заскрипело.
— «Папа, будучи, как известно вашему величеству, по природе своей, коварным и злым, побудил французского короля к походу на Ломбардию».
Описывались победы французов:
— «Получив об этом известие, объяты были мы страхом, — признавался Моро, — и почли за благо удалиться к императору Максимилиану в ожидании помощи вашего величества. Все предали и обманули нас, но более всех Бернардино»…
При этом имени голос его задрожал.
— «Бернардино да Корте — змей, отогретый у сердца нашего, раб, осыпанный милостями и щедротами нашими, который продал нас, как Иуда»… Впрочем, нет, погоди, об Иуде не надо, — спохватился Моро, вспомнив, что пишет неверному турку.
Изобразив свои бедствия, умолял он султана напасть на Венецию с моря и суши, обещая верную победу и уничтожение исконного врага Оттоманской Империи, республики Сан-Марко.
— «И да будет вам известно, — заключал он послание, — что в сей войне, как во всяком ином предприятии, все, что мы имеем, принадлежит вашему величеству, которое едва ли найдет в Европе более сильного и верного союзника».
Он подошел к столу, что-то хотел прибавить, но махнул рукой и опустился в кресло.
Бартоломео посыпал из песочницы последнюю невысохшую страницу. Вдруг поднял глаза и посмотрел на государя: герцог, закрыв лицо руками, плакал. Спина, плечи, пухлый двойной подбородок, синеватые бритые щеки, гладкая прическа — цаккера беспомощно вздрагивали от рыданий.
— За что, за что? Где же правда Твоя, Господи?
Обратив к секретарю сморщенное лицо, напоминавшее в это мгновение лицо слезливой старой бабы, он пролепетал:
— Бартоломео, я тебе верю: ну, скажи, по совести, прав ли я или не прав?
— Ваша светлость разумеет турецкое посольство?
Моро кивнул головой. Старый политик задумчиво поднял брови, выпятил губы и сморщил кожу на лбу.
— Конечно, с одной стороны, с волками жить, по-волчьи выть, ну а с другой… осмелюсь доложить вашему высочеству: если бы подождать?..
— Ни за что! — воскликнул Моро. — Довольно я ждал! Я покажу им, что миланского герцога они из игры, как ненужную пешку, не вышвырнут, потому что, — видишь ли, друг мой, — когда правый обижен, как я, кто дерзнет судить его, ежели обратится он за помощью не только к Великому Турку, но к самому дьяволу?
— Ваше высочество, — вкрадчиво молвил секретарь, — не должно ли опасаться, что нашествие турок на Европу может иметь последствия неожиданные… например, для церкви христианской?
— О, Бартоломео, неужели ты думаешь, что я этого не предвидел? Лучше согласился бы я тысячу раз умереть, чем причинить какой-либо вред святой нашей матери церкви. Сохрани меня Боже! — Ты еще не знаешь всех моих замыслов, — прибавил он с прежнею хитрою и хищною усмешкою. — Погоди, ужо такую кашу заварим, такими сетями врагов оплетем, что свету Божьего не взвидят! Одно скажу тебе: Великий Турок — только орудие в руках моих. Придет пора — и мы уничтожим его, нечестивую секту Магомета истребим, Гроб Господень от ига неверных освободим!..
Ничего не ответив, Бартоломео уныло потупил глаза.
«Плох, — подумал он, — совсем плох! Замечтался. Какая уж тут политика!»
Долго в эту ночь с горячею верою и надеждой на помощь Великого Турка молился герцог перед своей любимой иконой работы Леонардо да Винчи, где Матерь Господа изображена была под видом прекрасной наложницы Моро, графини Чечилии Бергамини.
Дней за десять до сдачи Миланского замка, маршал Тривульцио, при радостных кликах народа: «Франция! Франция!» — и звоне колоколов въехал в Милан как в завоеванный город.
Въезд короля назначен был на шестое октября. Граждане готовили торжественную встречу.
Для праздничного шествия торговые синдики извлекли из соборной ризницы двух ангелов, которые, пятьдесят лет назад, еще во времена Амброзианской Республики, изображали гениев народной свободы. Ветхие пружины, приводившие в движение позолоченные крылья, ослабели. Синдики отдали их починить бывшему герцогскому механику Леонардо да Винчи.
В это время Леонардо занят был изобретением новой летательной машины. Однажды, ранним, еще темным, утром, сидел он за чертежами и математическими выкладками. Легкий камышовый остов крыльев, обтянутый тафтою, подобной перепонке, напоминал не летучую мышь, как прежняя машина, а исполинскую ласточку. Одно из крыльев было готово и, тонкое, острое, необычайно прекрасное, вздымалось от полу до потолка, а внизу, в тени его, Астро копошился, поправляя сломанные пружины у двух деревянных ангелов Миланской Коммуны.
На этот раз Леонардо решил как можно ближе следовать строению тел пернатых, в котором сама природа дает человеку образец летательной машины. Он все еще надеялся разложить чудо полета на законы механики. По-видимому, все, что можно было знать, — он знал и, однако, чувствовал, что есть в полете тайна, ни на какие законы механики не разложимая. Опять, как в прежних попытках, подходил к тому, что отделяет создание природы от дела рук человеческих, строение живого тела от мертвой машины, и ему казалось, что он стремится к невозможному.