Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве что убраться поскорей из этого дома. И уже сами болота не казались чем-то жутким…
— Скоро уйдем, — пообещал Себастьян.
Яська проснулась, когда за окном окончательно посветлело. Она долго терла глаза, моргала, не понимая, где находится и что случилось с нею. Стонала, разминая затекшую шею.
И нисколько не удивилась, увидев верлиоку.
Вздрогнула. Стиснула в ручке талисман, верно решив, что именно он и сберег. Евдокия не стала разубеждать… в конце концов, какая разница.
— Ну что? — Яська живо стала прежней, уверенной, пожалуй, чересчур уж уверенной, чтобы было сие правдой. — Идем, что ли? Ты… как тебя там, окошко открыть сдюжишь?
— Сдюжу.
Себастьян только слегка надавил на раму, и решетка захрустела, рассыпалась на куски.
Он выбрался первым, и Евдокия испытала короткий укол страха: а вдруг не вернется? Вернулся. И руку протянул.
— Прошу, дамы… Дуся, ты первой. Яслава…
Было тепло.
Странно так. Солнца нет, а тепло. И светло. Только свет какой-то тусклый, рассеянный. Теней нет. И от этой малости — казалось бы, какое Евдокии дело до теней? — становится не по себе.
— Полагаю, нам стоит поспешить. — Себастьян крутил головой, прислушиваясь к чему-то.
Евдокия тоже попыталась.
Тишина. Комарья и того нет. Радоваться бы, что нет, а то летом от гнуса и ведьмаковские зачарованные медальоны порой не спасают. А тревожно.
Сердце бухает-ухает, аж в пятки отдается. И Евдокия сама ускоряет шаг. Под ногами — дорожка мощеная, камень белый, камень желтый, шахматный порядок, отчего кажется, будто бы сама она — фигура на преогромной доске. Пешка? Или кто покрупней? Уж точно не ладья, ладья из Евдокии разве что боками. Рядом Яслава, мрачна, сосредоточенна. Медальон и вовсе из рук не выпускает.
Слева от дорожки бересклет поднимается. Справа дикий шиповник иглами ощетинился. В нем цветы пламенеют темно-красные, манят рискнуть. Пахнут сладко, одуряюще, да только не вьются над кустом пчелы. И Евдокия мимо прошла, юбки приподнявши.
Взяли их на выходе из парка.
Себастьян вдруг остановился, вскинул руку.
— Назад…
Не дозволили.
Громыхнул выстрел, и пуля ударилась в темную кору клена, брызнула сухою щепой.
— Не шуткуйте, — донеслось откуда-то сбоку. — Все одно не уйдете.
— И не собираемся, — проворчал Себастьян, наклонился, отряхнулся, проводя руками по лицу. — Вот же… их еще не хватало.
— Янек, это ж я… — Яська выступила вперед, прищурилась, силясь разглядеть хоть что-то в глянцевой мертвой листве деревьев.
И ветерочек такую не потревожит.
— Знаю, что ты, — ответил Янек, выступая из тени. В одной руке он держал револьвер, во второй — обрез. — Извиняй, Яська… не хотел, чтобы так, но у нас выбора иного нету…
Их осталась всего-то дюжина.
Ободранные, одичавшие. И в глазах — страх бьется, Евдокии случалось видать испуганных людей, готовых на все, лишь бы избавиться от того, что пугало их.
— Извиняй, — повторил Янек, отводя взгляд. — Мы-то не сами… она все… она на тебя, Яська, дюже злая… и на вас, панове… велено доставить… вы уж того, постарайтеся мирно.
— И что делать будем? — поинтересовалась Евдокия, нащупывая револьвер.
— Ничего. — Себастьян перехватил руку. — Постараемся мирно.
— Но…
— Дуся, при всем желании моем, которого у меня, поверь, избыток прямо, я не управлюсь один со всеми…
— А мы…
— А вас подстрелят первым делом… — Он оттеснил Евдокию за спину. — И это мало того что очень сильно меня опечалит, так еще и с братцем потом объясняйся… и вообще, если я что-то понимаю, нас сейчас сопроводят именно туда, куда мы стремились…
— То есть против этого сопровождения ты не возражаешь.
— Они хотя бы люди…
Комплимент был весьма сомнительного свойства.
Эржбета творила.
И творила вдохновенно, чего с нею давно не приключалось. Слова сами собой исторгались из глубин ее души, выплескиваясь на бумагу с такой скоростью, что Эржбета едва-едва поспевала за собственной мыслью. Пальцы гудели от многочасовой работы, печатная машинка позвякивала, верно намекая, что от этакого усердия и развалиться недолго, а в голове все еще вертелась сцена рокового поцелуя.
Или сразу соблазнения?
Рокового, естественно.
Перед затуманенным взором Эржбеты стояла героиня, девушка скромная, крайне одинокая, но решительная… правда, именно в этот конкретный миг она и не могла решить, стоит ли отвечать на пылкое признание героя или все же следует проявить благоразумие. Здравый смысл Эржбеты ратовал именно за благоразумие, но читательницы наверняка предпочтут рискованное падение в объятия того…
— Вы там одна? — раздался преисполненный подозрений голос квартирной хозяйки, которая после давешней беседы окончательно уверилась в том, что боги возложили на нее великую миссию — блюсти Эржбетину честь.
Миссию свою панна Арцумейко исполняла с пылом человека, не имеющего в жизни иных развлечений, помимо забот о чужой нравственности. Она являлась каждое утро с подносом чая, сухими хлебцами, поелику девам незамужним приличествует сдержанность в еде, и очередной пространной лекцией на тему душевной красоты. Лекции вызывали у Эржбеты приступы мизантропии и острое нежелание выходить замуж не только за безвестно канувшего в Лету баронета, но и в принципе. К вечеру, однако, мизантропия сменялась предвкушением очередной прогулки, пусть и не с женихом, но с человеком весьма интересным…
…случайным знакомым.
— Одна, — со вздохом ответила Эржбета, оставляя героиню наедине с душевными муками.
— А почему окно открыто? — не собиралась отступать панна Арцумейко, нынешним вечером совершенно свободная, а потому пребывающая в поиске занятия, которое отвлекло бы ее от печальных мыслей о падении нравов и цен на хлебобулочные изделия, что грозило семейному предприятию разорением.
— Душно мне.
— Милочка, — панна Арцумейко, пользуясь правом хозяйки, вошла, — вам следует понимать, что в нынешние тяжелые времена нельзя забывать о личной безопасности! А если кто-то проберется?
— Кто?
— Не знаю. — Панна Арцумейко, всем своим нутром ощутив нежелание жилички следовать премудрому совету, самолично прошла и закрыла окно.
Шторку задернула.
— Занавеси оберегут комнату от прямых солнечных лучей, — произнесла она наставительно, — а следовательно, и от перегреву.
— Спасибо.
Эржбета усвоила уже, что не следует панне Арцумейко возражать, поелику возражения она почитала вызовом собственному жизненному опыту, который полагала уникальным.