Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И эта дрянь (отребье) напала на белого царя?! Фантазия в их понятии делает из царя какую-то неземную фигуру; они считают его помазанником Божьим, окруженным ореолом божества, непобедимой силы и воли, ничем не ограниченной. Поэтому им было удивительно увидеть нас, таких изможденных этим ужасным путешествием, наполовину одетых в арестантские одежды, теперь запущенных в этом одеянии, поэтому очень неприглядно выглядевших; при таком представлении о царе их могло, следовательно, удивлять, что мы покушались на его власть — и тем совершили ничем не оправданное преступление.
Волостной писарь, уже пожилого возраста, в очках с роговой оправой, посаженных на нос (а этот необычный нос, напоминающий формой и цветом помидор — производил выражение большого сановника), когда с достоинством своего служебного положения рассматривал документы, касающиеся меня и доставленные извозчиком — что-то ворчал под помидором и спрашивал:
— Который Корнелий Антонович Зелёнко?
На что я отвечаю:
— Я.
Потом он обращается к старосте, указывая на меня:
— Этого высокая власть по приказу государя (при этом слове он поклонился) сослала на поселение, и здешняя община должна ему тем временем дать жилье.
Произнеся это, он с серьезностью уселся: он свою службу закончил — остальное принадлежит старосте. Тот же встает и спрашивает хозяев:
— Который из вас возьмет его на квартиру?
Ни один не отзывается — молчание затягивается. Второй раз настойчиво спрашивает. Потом высовывается какой-то немного пьяный, неказистый крестьянин и заявляет, что возьмет меня.
— Итак, он твой, — отзывается староста, — и следи, чтобы не сбежал, а то пойдешь в тюрьму […].
Я иду с этим крестьянином. Под ногами мороз скрипит и щиплет нос и лицо. Из-за тумана ничего не видно; за ним дома принимают фантастические формы. По дороге мой крестьянин спрашивает меня, христиане ли поляки?
— Да, — отвечаю, — а ты тоже?
— Тоже. Тогда запомни, как мы придем в избу, чтобы ты поклонился образам, ибо баба моя набожная, помни об этом — но я тебе говорю по секрету, — когда она зла, хотя и такая набожная, — это настоящий чёрт! Кто знает, может, и выгонит тебя!
Наконец приходим — уже стемнело, когда мы вошли в избу. Пар повалил от двери в избу и заслонил обзор, только когда он рассеялся, я увидел бабу дромедара[391] с уродливым лицом, хмуро, смотрящую на меня. Когда мы закончили креститься, в чем я подражал крестьянину, баба как закричит на него:
— А ты, пьяница, оболтус, сволочь, мать твою, опять приводишь мне бродягу! Убирайтесь с ним, а то я вам обоим головы оторву!
— Но, матушка, подожди, — сладко говорит крестьянин, — это не бродяга, а полячик…
— Это еще хуже, — кричит баба, — потому что они детей едят!
Не помогло уменьшительное представление меня, потому что баба в ярости непрерывно орет: «Вон, вон с ним!» и делает движение, как будто ищет что-то, чтобы воплотить в жизнь свое предзнаменование разбить голову. И я обращаюсь к крестьянину:
— Давай вернемся в канцелярию, я не хочу, чтобы моя голова была разбита!
Крестьянин в беспокойстве не знает, что делать. Будет перед всей волостью скомпрометирован и высмеян, поэтому подходит к бабе и успокаивает ее и что-то шепчет ей; но баба в бешенстве не перестает бранить его, и при этом и мне достается не один комплимент.
Наступил настоящий ад! При крике бабы и я, уже злой и раздраженный, начинаю кричать на крестьянина, чтобы он меня сейчас же проводил, откуда взял. В этом крике слышится (с «палатей») хриплый голос испуганного ребенка. Итак, вся музыка — три голоса гремят фортиссимо, а жалобные тона крестьянина, как лязг мандолины, аккомпанируют этому адскому крику. Крестьянин между двух огней, не знает, что делать. Он подбирает жалобные и ласковые тона и теми обращается к бабе. Я вижу, что под их влиянием баба смягчается и уже мягко подзывает меня подойти к каганцу[392], потому что хочет присмотреться к полячику. Это здесь что-то необычное! Поляк мятежник; ее жжет любопытство посмотреть на него — но я постоянно кричу на крестьянина, чтобы он меня вел в канцелярию, а в сторону бабы приближаться не хочу; теперь крестьянин начинает ласково меня просить и толкает в сторону каганца. Я сопротивляюсь, видя это, баба нетерпеливо хватает каганец и с тем подходит ко мне и, заглядывая мне в лицо, в улыбке открыла огромный рот, от уха до уха, и показала ряд больших как лопаты зубов, и говорит:
— Не бойся, я не такая злая! Но раз тебя этот пьянчуга привел, то уже оставайся, я дам вам чаю — садитесь…
Когда я вошел в избу, несколько детей, раз мать так раскричалась, со страху перед ней, а, может, и перед мятежником, что детей ест и также кричит, убежали на полати — только когда улучшилось настроение матери, и, видя, что мятежник не хищный зверь, чтобы детей пожирать, — слезли и с интересом стали рассматривать мятежника.
За чаем баба вступила со мной в разговор и, глядя на меня, насмешливо сказала:
— И ты не боялся, такое убожество, покуситься на нашего белого царя?
— А видите, — отвечаю я, — что не боялся.
— Это ты такой храбрый? Но, но. А в Петербурге был?
— Был, — отвечаю
— А царя видел?
— Ой-ей сколько раз вот так, как на вас, на него смотрел.
— А как он выглядит? Красивый?
Мне пришла в голову мысль отомстить бабе и за насмешки отплатить насмешками, и я говорю:
— Я думаю, что вы, матушка, очень похожи на него, и если бы вам такую бороду и усы, какие он носит, и в его мундир одеть, то вас бы за царя приняли и так поклоны били, как ему бьют. А красивый ли? — Такой, как вы.
На уродливом лице обрадованной бабы выступила радостная улыбка, она пришла в наилучшее настроение, и это подвигло её на ласки к мужу, которые проявила так, что своей широкой ладонью охватила его обросшую голову, сильно стиснула и привлекла к себе, аж слезы у него в глазах заблестели и зубы оскалились — и, так держа, трясет, что, аж его веки начали дрожать, и отвечает, цедя слова:
— А теперь, сукин сын, знаешь, что я! а