Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ни одного лишнего дня больше сидеть не могу. У нас в Польше новая жизнь. Не сегодня — завтра революция. Будем строить баррикады. Соберем «Народовый Жонд», возродим свою родину. Будет у нас своя республика, славная во всем мире. Разве я могу здесь сидеть с вами? Ненастоящие вы.
Ну, что же, делать было нечего, собрали мы для него со всех дворов денег по раскладке. Справили ему всю одежду, рублей 100 еще осталось.
Мы думали:
— Куда ты едешь, милый человек! Еще неизвестно, как-то примет тебя твоя Польша. Стар ты. Сидел бы лучше у нас, учил наших детей.
Но думали только про себя, а ему этого сказать нельзя было. Человек совсем преобразился: глаза горят, ходит по деревне, революционные песни поет и только и говорит, что и мы ненастоящие, и деревня наша ненастоящая, и дома наши ненастоящие, и земля, и деревья, и небо — все ненастоящее, не его, не такое, как в Польше.
Ну, что же, так в конце июля перед жатвой свез я его в Тюмень на станцию. Провожали его — я да бобылка его.
— Ты оставайся, — говорит он мне. — Ты, как дерево на корню, растешь, а кругом тебя молодые побеги. А тебе, Анна, здесь делать нечего без меня: детей у тебя нету, хозяйство мы можем и в Польше справить. Вот приеду я домой, устроюсь в Варшаве или где, пришлю тебе письмо, и ты ко мне приедешь. Она в слезы, а я говорю ей:
— Анна! Ты не плачь. Он верно напишет. Только еще вернее не напишет, а сам к тебе приедет.
Он даже вспыхнул весь, покраснел, голос загудел, сверкнул на меня глазами:
— Никогда этого не будет!
Ну, я и осекся, и замолчал. А тут звонки, и — поезд ушел. Только мы его и видели. Свез я Анну домой. Она все плачет, а я все успокаиваю ее.
— Верь, — говорю, мне, не уживется он там. 33 года здесь прожил, тоже свои корни пустил.
— Ну, и что же бы вы думали? Пришла осень. От него ни писем, ни слуху, ни духу. Анна все порывалась ехать, искать его, а я все твердил: погоди, да погоди. И вот уж настала зима. Подошел новый год, вдруг слышу колокольцы моего свящика из Ивлева. Думаю, везти кого-то придется. А вечер, холод, из дому выйти трудно. Гляжу — вылезает из кошевки наш пан. Кряхтит. Молчит. Раскутали его. Стоит обтрепанный, зеленый, глаза слезятся. Таким жалким никогда не был. Вот видали его сейчас, какой видный, красивый, голова поднята. А то прямо как мокрый котенок, смотреть было жалко. Пригляделись мы, а он пьяненький. Стали спрашивать, он молчит.
И так мы от него ничего и не добились, что там было с ним в Варшаве. Знаем только, что он там запил. Ну, свели его к Анне. Она обрадовалась ему, больше, чем родному. Уложила его, и он прохворал тогда месяца два или больше. Я привозил к нему доктора из Ивлева, оказалось воспаление легких. Но человек он крепкий, выжил. К весне совсем отошел и стал снова — в летнюю пору заготовлять дрова, а зимой наших ребят учить. И мы рады ему. Живем с ним хорошо. Только уж очень молчалив стал. Слова у него не добьешься. Человек образованный, газеты выписывает, читает. Нет-нет, да и в город к своим поедет, но все молчит. А если и заговоришь с ним, то все одно твердит, что ненастоящие мы.
И вот с тех пор, как это было, еще десять лет прошло. В прошлом году появились здесь ссыльные — трое студентов. Молодые, живые, все спорят. Только их привели к нам и сдали под расписку старосте, — пан пришел познакомиться и тут же при старосте говорит им:
— Бегите!
— А что же я отвечать буду? — это староста.
— Не в тебе дело, а в них. Ты ненастоящий.
— Что же, если я ненастоящий, мне и сидеть из-за них в тюрьме?
— А немножко и посидишь, и то для пользы. Больше думать станешь.
— Ну, а как на много посадят?
— Это не твоя забота. Так устроим, что и отвечать не будешь.
— Ну тогда уходите, хоть сейчас. И вам лучше, и мне польза. Без хлопот. А то каждую неделю докладывать становому.
Студенты посмеялись. Один похлопал старосту по плечу:
— Ты, я вижу, славный человек. Мы тебе плохого не сделаем. Только, пожалуйста, не надоедай нам.
Пан увел их к себе, устроил. Студенты ходили на охоту, гуляли, кололи с ним дрова, отдохнули, поздоровели. Как будто совсем прижились. А под осень пан собрал им с нас денег, у кого вперед за работу взял, кто сам посочувствовал. Староста выхлопотал студентам проходное свидетельство на охоту от станового. Они взяли его, будто охотиться, да так и не вернулись. Наш повстанец радовался.
— Вот, говорит, я три души спас. А то бы все трое пропали. Зацепились бы, глядишь, за вашу мерзлую, сибирскую землю, и конец им, а теперь еще поживут, еще повоюют.
Прошла зима. Студенты обещали писать, но вестей от них не было. Только уж к весне принес я нашему пану письмо из Ивлева с почтой. Его прислал бежавший студент. Один из трех он попался. Его посадили, мотали всю зиму по тюрьмам, теперь привезли в Тюмень, чтобы возвратить к нам на место.
Потом наступила весна, и студента, на самом деле, привезли к нам и снова сдали под расписку старосте. Молодой, кудрявый, но бледный, и сильно кашлял. Он в тюрьме заболей чахоткой. Пан опять взял его к себе, ходил за ним и все уговаривал бежать, и под осень студент опять убежал. А его опять схватили где-то, долго мотали по тюрьмам, и когда он снова вернулся к нам, то на нем уже лица не было. Прожил он у пана на воле всего недели три, да и умер. Мы здесь и похоронили его в лесу. Зарывали его могилу пан, я, да Анна, да еще ребята. Больше никого не было. Пан был расстроен, но не сдавался. — А все-таки, — говорит — хорошо, что он бежал. А вы,