Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виток за витком, мука за мукой низвергается Веничка к конечному пределу перрона: два круга смятения (Сатана и Сфинкс), два круга смертельной тревоги (княгиня и камердинер Петр), два круга ужаса (Эринии и Суламифь) — и вот пришло время двух кругов уничтожения. Героя уничтожают вовсе не одним ударом, а многократно, вновь и вновь, в кошмаре как наяву, наяву как в кошмаре, но без малейшей надежды на спасительное пробуждение. После всех тычков и хватаний (Сфинкс), дранья за волосы (камердинер Петр), ударов и затаптывания (Эринии) — теперь, на потустороннем перроне, Веничку ждет морок возобновляемой смерти, играющей с ним, перебрасывающей между гибелью понарошку и «гибелью всерьез». Сначала бесовский пункт прибытия (Москва вместо Петушков) оказывается седьмым кругом страданий — местом убиения (царь Митридат), а затем восьмым — местом бойни (рабочий с молотом и крестьянка с серпом).
Эти, седьмой и восьмой, круги смыкаются с первыми двумя: Сатана и Сфинкс явились именно к Веничке — испытать его, Митридат и рабочий с крестьянкой — убить его. При этом Митридат продолжает линию оборотничества: после всех бесовских проекций («Неутешное горе», Евтюшкин, Суламифь) теперь Веничке угрожает превращенный Митрич, к которому председатель пира был так добр и щедр; молот же с серпом, возможно, являются реализацией метафоры-топонима «Серп и Молот» — названия той станции, возле которой герой принял первую живительную дозу. Так добро возвращается злом, а глоток жизни — ударами смерти. При этом зло нарастает: Митридат еще совершает насилие как единичный акт, тогда как рабочий с крестьянкой (наподобие Медного всадника) уже воплощают насилие-принцип, насилие-процесс. Митридат встречает Веничку-жертву на дне его личного ада: своим другим именем, Ахиллес, убийца указывает на ту сцену из «Преступления и наказания», в которой Свидригайлов ставит точку в своей про́клятой судьбе; рабочий же и крестьянка — отправляют героя механическими движениями серпа и молота на адский конвейер. Митридат поражает правый и левый бок Венички; рабочий и крестьянка — голову и пах; это как бы знак креста, кроваво-символическое приготовление героя к предстоящему распятию. Сгущается и тема Апокалипсиса: туман[816] клубится подобно дыму из «Откровения Иоанна Богослова» («…и вышел дым из кладязя, как дым из большой печи» — Откр. 9:2); апокалиптические «град и огонь, смешанные с кровью» (Откр. 8:7), превращаются на перроне мук в «пламень и лед», от которых кровь то стынет, то кипит[817]; Митридат несет в себе бесов Вавилона и Армагеддона («…в него словно тысяча почерневших бесов вселилась…», 211)[818]; рабочий грозит серпом светопреставленья[819].
Выйдя из вагона на перрон, Веничка восклицает: «Царица небесная, я — в Петушках!..» (211) — но он не в Петушках, а в Москве как «тупике бытия». «Ничего, ничего, Ерофеев… — продолжает он. — Талифа куми, как сказал Спаситель, то есть встань и иди» (212) — но идти ему приходится не к возрождению, а к казни и смерти. Итак, герой завершает свое путешествие на последнем, девятом круге ада — в пространстве абсолютного зла; здесь ему предстоит преодолеть рубеж более-чем-трагического и достичь крайних пределов «мировой скорби» — сначала абсолютного отчуждения, затем абсолютной боли.
На страшном, все более страшном пути Веничке вновь приходится испытать все ранее испытанные муки — только теперь они возведены в абсолют: этот максимум бессильной тоски («…ты раздавлен, всеми членами и всею душой…», 212), отчаянья («О, невозможность!», 211; «…никто никогда не встретит», «некуда идти», 212), абсурдной вины («Мене, текел, фарес — то есть „ты взвешен на весах и найден легковесным“», 214), безысходной жажды («Если б у меня было хоть двадцать глотков кубанской! Но кубанской не было…», 214), хтонического ужаса («…Вы сидели когда-нибудь в туалете на петушинском вокзале? помните, как там, на громадной глубине, под круглыми отверстиями, плещется и сверкает эта жижа карего цвета? — вот такие были глаза у всех четверых», 214; «Петушинский райсобес, а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших», 216), предел инфернального эроса («…кто зарезал твоих птичек и вытоптал весь жасмин?..», 211), убиение в абсолюте — ради убиения («Ну, вот ты и попался…», 215), бойня в абсолюте — ради бойни («Ты от нас, от нас хотел убежать?», 216).
В конце поэмы повторяются, по неумолимой логике закольцовывания, и все главные темы, заданные вначале. Как в первых главках, Веничка и в последних оказывается в пространстве тотального отчуждения — только теперь это отчуждение в прогрессии, во вселенском масштабе. Все объекты кругом становятся не просто чуждыми, но огромными в своей чуждости: «Странно высокие дома понастроили в Петушках!..» (213); «Но почему же так странно расширили улицы в Петушках?..» (214). Они или остаются неузнанными (ни аптеки больше не встретится, ни магазина; «…я все шел и шел, и в упор рассматривал каждый дом, и хорошо рассмотреть не мог…», 214), или, узнанные, угрожают и страшат: «райсобес, а за ним туман и мгла» (216); «…Он [Спаситель] это место [Кремль] обогнул и прошел стороной» (216). При этом город абсолютно пуст: «…на площади ни единой души, то есть решительно ни единой…» (212), на стук, вопреки евангельскому: «стучите, и отворят вам» (Матфей 7:7), не следует никакого ответа. Но никто не отвечает и сверху («…но правды нет и выше»): «все путеводные звезды катятся к закату» (214), ангелы смеются страшным смехом, а Господь — молчит. Веничку окружает космическая пустота, и на огромных улицах и площадях, среди огромных домов он видит только преследователей, только потусторонних мстителей.
Возвращается и другая тема начальных главок — крестного пути и Голгофы, только прежней травестии и комического снижения этой темы в заключительной части поэмы нет и в помине — напротив, до предела нагнетается ужас. Но главное — прежде Веничка, претерпевая свои муки и принимая символическую казнь, знал об обещанном воскресении, теперь же — все худшее ему предстоит (и издевательства, и побои, и страдания плоти, и, наконец, казнь), а в лучшем — в воскресении — отказано: «…С тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду» (218).