Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корделия. Cordoglio[733]. Самая одинокая из дочерей Лира[734].
Глухомань. А теперь покажи свой парижский лоск.
– Покорнейше благодарю, мистер Рассел, – сказал Стивен, вставая. – Если вы будете столь любезны передать то письмо мистеру Норману[735]…
– О, разумеется. Он его поместит, если сочтет важным. Знаете, у нас столько корреспонденции.
– Я понимаю, – отвечал Стивен. – Благодарю вас.
Дай тебе Бог. Свиная газетка. Отменно быколюбива.
– Синг тоже обещал мне статью для «Даны». Но будут ли нас читать?
Сдается мне, что будут. Гэльская лига хочет что-нибудь на ирландском[736].
Надеюсь, что вы придете вечером. И прихватите Старки.
Стивен снова уселся.
Отделясь от прощающихся, подошел квакер-библиотекарь. Краснея, его личина произнесла:
– Мистер Дедал, ваши суждения поразительно проясняют все.
С прискрипом переступая туда-сюда, сближался он на цыпочках с небом на высоту каблука[737], и, уходящими заглушаем, спросил тихонько:
– Значит, по вашему мнению, она была неверна поэту?
Встревоженное лицо предо мной. Почему он подошел? Из вежливости или по внутреннему озарению[738]?
– Где было примирение, – молвил Стивен, – там прежде должен был быть разрыв.
– Это верно.
Лис Христов[739] в грубых кожаных штанах, беглец, от облавы скрывавшийся в трухлявых дуплах. Не имеет подруги, в одиночку уходит от погони. Женщин, нежный пол, склонял он на свою сторону, блудниц вавилонских, судейских барынь, жен грубиянов-кабатчиков. Игра в гусей и лисицу. А в Нью-Плейс – обрюзглое опозоренное существо, некогда столь миловидное, столь нежное, свежее как юное деревце, а ныне листья его опали все до единого, и страшится мрака могилы, и нет прощения.
– Это верно. Значит, вы полагаете…
Закрылась дверь за ушедшим.
Покой воцарился вдруг в укромной сводчатой келье, покой и тепло, располагающие к задумчивости.
Светильник весталки.
Тут он раздумывает о несбывшемся: о том, как бы жил Цезарь, если бы поверил прорицателю – о том, что бы могло быть – о возможностях возможного как такового – о неведомых вещах – о том, какое имя носил Ахилл, когда он жил среди женщин[740].
Вокруг меня мысли, заключенные в гробах, в саркофагах, набальзамированные словесными благовониями. Бог Тот, покровитель библиотек, увенчанный луной птицебог. И услышал я глас египетского первосвященника. Книг груды глиняных в чертогах расписных .
Они недвижны. А некогда кипели в умах людей. Недвижны: но все еще пожирает их смертный зуд: хныча, нашептывать мне на ухо свои басни, навязывать мне свою волю.
– Бесспорно, – философствовал Джон Эглинтон, – из всех великих людей он самый загадочный. Мы ничего не знаем о нем, знаем лишь, что он жил и страдал. Верней, даже этого не знаем. Другие нам ответят на вопрос[741]. А все остальное покрыто мраком.
– Но ведь «Гамлет» – там столько личного, разве вы не находите? – выступил мистер Супер. – Я хочу сказать, это же почти как дневник, понимаете, дневник его личной жизни. Я хочу сказать, меня вовсе не волнует, кто там, понимаете, преступник или кого убили…
Он положил девственно чистый блокнот на край стола, улыбкою заключив свой выпад. Его личный дневник в подлиннике. Ta an bad ar an tir. Taim imo shagart[742]. А ты это посыпь английской солью, малютка Джон[743].
И глаголет малютка Джон Эглинтон:
– После того, что нам рассказывал Мэйлахи Маллиган, я мог ожидать парадоксов. Но должен предупредить: если вы хотите разрушить мое убеждение, что Шекспир это Гамлет, перед вами тяжелая задача.
Прошу немного терпения.
Стивен выдержал тяжелый взгляд скептика, ядовито посверкивающий из-под насупленных бровей. Василиск. E quando vede l'uomo l'attosca[744]. Мессир Брунетто[745], благодарю тебя за подходящее слово.
– Подобно тому, как мы – или то матерь Дана[746]? – сказал Стивен, – без конца ткем и распускаем телесную нашу ткань, молекулы которой день и ночь снуют взад-вперед, – так и художник без конца ткет и распускает ткань собственного образа. И подобно тому, как родинка у меня на груди по сей день там же, справа, где и была при рождении, хотя все тело уж много раз пересоткано из новой ткани, – так в призраке неупокоившегося отца вновь оживает образ почившего сына. В минуты высшего воодушевления, когда, по словам Шелли, наш дух словно пламенеющий уголь[747], сливаются воедино тот, кем я был, и тот, кто я есмь, и тот, кем, возможно, мне предстоит быть. Итак, в будущем, которое сестра прошлого, я, может быть, снова увижу себя сидящим здесь, как сейчас, но только глазами того, кем я буду тогда.