Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не будут, – жестко оборвал его Алик.
– Почему это не будут?
– Потому что ты фильтр, и говна на тебе налипло порядочно. И принесешь ты эту субстанцию, дурно пахнущую, в мир свой благодатный. И нюхать близкие станут. И думать, что так и надо. Что одеколон это фиалковый. Не удивляйся потом, когда дети уродами вырастут. Ты сам им понятия перепутал. У тебя сколько жен, сколько детей? Со сколькими из них ты вместе живешь? Ты их последний раз когда вообще видел?
Сема ударил его. Кулаком в лицо. Кровь пошла из носа, и губа лопнула. Он не ответил. Утерся рукавом дорогого пиджака. Сказал, сплевывая розовую слюну в салфетку:
– Правильно меня бьешь. Здоров, значит. Можешь и дальше дерьмо всасывать. Фильтры выдержат.
Семен не опустился, а рухнул на стул. Закрыл ладонью глаза, стал тереть их. Потом уперся лбом в ладонь. Застонал. Выглядел жальче избитого Алика.
– Прости, прости меня, – сказал еле слышно. – До чего мы дошли? Ты, я, мир весь этот сраный. Что он с нами сделал? За что? Почему? Мы же неплохие, в сущности, люди. А вот так… живем. Ты пойми меня, пожалуйста. Я не от злобы тебе в морду дал. На мозоль ты наступил больную. Меня же не любил никто. Батя бухал, мать выживала. Я сам по себе. Я всю жизнь сам по себе. Когда шестнадцать исполнилось, когда понимать что-то начал, я слово дал: сдохну, поклялся, а по-другому жить буду. По-человечески. В любви. И я старался, честное слово, старался. Но херня какая-то вечно выходила. Чтобы жить хорошо, надо жить нехорошо. Другим пакостить. И пакостил. Надо так надо. Поклялся же. Бабы вроде любили, и я их. Они меня за борзость и лихость, а я… Не знаю, в программу это входило. Но я старался. Как мог. Дети рождались, их тоже любил, и люблю. Все для них, школы, гувернантки, виллы в Альпах. Только они в Альпах, а я здесь в говне барахтаюсь. Приезжаю иногда, а они носы воротят. Пахнет от меня неприятно, видимо. И бабы воротят. Ради денег терпят, сучки. Но я же старался. Ломается все рано или поздно. Три раза уже ломалось. И дальше будет. Не умею я. А вы умеете. Одна семья, одна жена, родители любящие. Дети. Я же слышу, как вы о детях своих говорите, гордитесь, случаи смешные рассказываете. А мне чего говорить? Как сын стесняется меня со своими одноклассниками швейцарскими знакомить? Или как дочка ненавидит за то, что мамку ее бросил? Так я ее не в Чебоксарах бросил, откуда она родом. Я ее на озере Гарда бросил в доме пятисотметровом. Не худшее место на земле, правда? Все равно ненавидит. Вам хорошо, вы в любви выросли и любовь дальше несете. Ты, Алик, от любви даже с ума съехал. Но это пройдет. Это потому, что человек ты. А я так не могу. Даже так не могу. Жру дерьмо без всяких иллюзий, сам в дерьмо превращаюсь постепенно. Про тебя, Федя, и не говорю. В шоколаде ты полном. Живешь правильно, по-человечески, занимаешься хотя и грязными делами, как все здесь, но в белых перчатках. Культурно, интеллигентно. И воняет от тебя не так сильно. И душевных метаний у тебя меньше.
Алик на Сему за разбитый нос не обижался. Чем больше Сема говорил, тем больше и не обижался. Все они зэки искалеченные в зоне очень строгого и бездушного режима, миром зовущегося. Зэки помогать друг другу должны, сочувствовать. Суками быть не должны. Режим отрицать силенок не хватает, так хотя бы не суками. А он как сука себя повел. Ткнул такого же бедолагу, как сам, носом в грязь. Как будто своей грязи не хватает. За что и по морде получил закономерно. Мало получил еще…
Алик не обижался, а вот с Федей неладное творилось. Жуткое что-то. Холеное лицо русского Джеймса Бонда стремительно меняло цвета, превращалось в рожу юродивую, гримасничало и покрывалось бурыми пятнами. Побелевшие пальцы сцепились в клинче, на виске размашистой подписью надулась синяя жилка.
– Что с тобой? – испуганно спросил Алик. – Ты успокойся, не переживай. Все нормально. И я нормально, и Сема. Он извинился, да и я не прав тоже. Инцидент исчерпан.
Федя шумно задышал, расслабился вроде, взял вилку, подцепил кусок сибаса, ко рту поднес, жевать стал сосредоточенно. Но неожиданно выплюнул кусок на скатерть.
– Ни хрена не исчерпан, – сказал, вытирая блестящие жирные губы салфеткой. – Послушайте меня теперь. Накипело. Вы, конечно, люди широкие, русские, с огромными и завораживающими душевными загогулинами. Вон Алик вообще бог, а ты, Сема, – Раскольников как минимум. И только Федя всегда корректен и выдержан. Федя скучный. Федя родился с золотой ложкой во рту, посреди колумбийских прерий в советском посольстве. Текила, мучачос, валютка, мажоры, джинсы первые в три года. Все хорошо у Феди. И дорога его прямая, как путь к коммунизму. Элитные родители, элитный вуз, мерзавцы элитные вокруг, твари окультуренные в трех поколениях, английский раньше, чем русский, выучили. И деньги, деньги, большие деньги рядом, плавающие на поверхности нашего говенного водоема. Нырять глубоко не приходилось, пинцетом подбирал аккуратненько, сильно не мараясь. Не жизнь, а малина. Относительная, конечно, малина. В толстом слое коричневой субстанции, дураки думают, что шоколада. Но вы-то умные, вы так не думаете. А все-таки максимум, согласитесь, который можно выжать из предлагаемых нам всем обстоятельств. Здорово, правда? А знаете ли вы, друзья мои, что я, например, алкоголик?
Алик прикусил разбитую губу и не почувствовал боли. Сема не поверил. Спросил простодушно:
– Так ты же на тусовках пьешь меньше всех. Зачем гонишь?
– Потому и пью мало, чтобы не заметили. Я тихий алкоголик. Смирный. Домашний, можно сказать. Незаметно все произошло. Сначала бокальчик вина хорошего за ужином. Потом два. Потом бутылка. Каждый день. Потом вискарика стакан. А сейчас без пятисот «Чиваса» спать не ложусь. Оптом закупаю в дьюти-фри. Ящик в месяц минимум, а то и два. Отцу спасибо, снабжает он меня таблеточками гэбэшными. По старой памяти ему привозят, за выслугу лет. Вечером примешь, наутро – никаких следов. Он у меня, кстати, тоже алкоголик со стажем. Ну, ему по работе положено было. А я… по велению души. Потомственный, получается, алкаш. В третьем поколении. Дед водяру жрал. Отец джин. Я виски. Прогресс налицо, чуете? А ведь я тоже себе слово давал, как ты, Сем, в детстве. Насмотрелся на отца вечно бухого, на мать плачущую и дал слово. Мол, ни за что, никогда, умру, а пить не буду. Умру, это, пожалуй, сбудется, цирроз у меня в предпоследней стадии. А насчет остального не получилось… Теперь моя жена плачет. И сын десятилетний слово себе дает. А сдержит ли? Как подумаю, тошно становится. И пью опять… А хотите, расскажу, как я до жизни дошел такой? Послушайте, вам полезно будет. Я же вас слушал. Вот и вы послушайте.
Началось все, как водится, с детства. Хорошее у меня детство было, правильное, сытое. Родину меня учили любить. Сколько себя помню, фильм «Офицеры» смотрел и плакал. «Комсомольцы», «Добровольцы», «Они сражались за Родину» и так далее. Правда, рос я в посольстве в Боготе и родины до шести лет не видел. Но это ничего, это даже к лучшему. Грезилась мне Родина волшебной страной героев, мужественных и благородных людей, духа титанов. Представляете, что со мной было, когда я в Москву первый раз приехал? Грязь, убожество, и люди не герои совсем, серые и незаметные. Забитые ниже плинтуса. На пятый день мечтал уже в Колумбию вернуться. Расцеловать был готов латиносов веселых в их рожи чумазые. На героев они, конечно, меньше похожи, а на людей больше. Намного больше… Кстати, жизнь в посольстве тоже не сахар. Все боятся, что домой отправят раньше времени. Экономят, консервы собачьи жрут, валютку копят и стучат, стучат, стучат. Лицемерие сплошное. Поэтому, как говорить я научился, учили меня помалкивать. Эмоции не проявлять. Не дай бог кто-нибудь узнает, что отец по бутылке джина в день засаживает. Или «Голос Америки» по ночам слушает. Или что у нас четыре тысячи долларов в самоваре под хохлому припрятаны. Молчи, Федя. Молчи, за умного сойдешь. Молчи, и все у нас будет хорошо. И я молчал. Мы все молчали. Не принято у нас было в семье друг с другом разговаривать. Дни проходили в молчании. Доброе утро, приятного аппетита, спокойной ночи – десять, пятнадцать слов за день максимум. И так годами. Когда подрос, открытие за открытием на меня посыпалось. Сначала в родительской спальне коробку с видеокассетами нашел. А там между «Офицерами» и «Они сражались за Родину» кассета без обложки, крестиком отмеченная. «Анальная битва» называлась. Поставил – охренел. Ни фига себе, подумал, битва. Что ж это за родина такая, если за нее так биться нужно. Ну и «Рэмбо» рядом лежал, где солдатиков советских в Афгане резали. И это у резидента в Колумбии, подполковника и орденоносца! Выбирать пришлось, либо Родину любить, либо папу. Папу выбрал. Дальше само покатилось. Приезжаем в Москву на побывку и к «Березке» на третий день топаем. Чеки Внешпосылторга у жучков менять, по курсу один к двум с половиной. Это уже я нормально воспринимал. Как само собой разумеющееся. А когда папа в воспитательных целях в армию меня отправил служить, на таможню в порт Ленинградский, совсем глаза открылись. Единственным я там был солдатиком с хорошим английским, так что весь мелкий офицерский бизнес через меня шел. Морячкам иностранным солдатские ушанки и ремни с железными бляхами, от них в нашу сторону сигареты, алкоголь, журнальчики с порнушкой. Не поверите, я из армии в девяностом году восемь тысяч долларов привез. Безумные деньги по тем временам. Но дороже всего не деньги были, а понимание, пришедшее про Родину мою великую. Тут как раз Родина и накрылась медным тазом в девяносто первом. Ну и хрен с ней, подумал я тогда. Не нужна мне такая Родина. Я сейчас другую построю быстренько. Более человечную. Я молодой, у меня сил хватит.