Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отношение мое к Валерии Борисовне не изменилось. Ну, сваха! Ну, распорядительница! Ей нравится, и замечательно! И отчего же не блеснуть бархатами и рубинами богатой светской даме! (А каковы будут мои старики?) Но, распрощавшись (с родственными объятиями и поцелуями) с Валерией Борисовной, я захотел принять что-нибудь успокоительное, скажем, две кружки пива. Тут-то и явилось предсказанное Башкатовым: «А не удавиться ли тебе, брат Аркадий?» Куда я попал! В какой круг меня, удостоенного, вводят! Это и не свадьба будет, а прием в Кремле. Торжество в Георгиевском зале Большого дворца. Может, меня, в пошитом черном костюме, заставят шествовать и в полонезе из «Ивана Сусанина», Польский акт. Может, пригласят какую-нибудь правительственную Зыкину, и зазвучит «Течет Волга» или еще что-нибудь монотонно-псевдонародное. Тогда уж и мне для приличия надо будет звать от широких общественных масс соседа Чашкина. (А ведь, пожалуй, Костя Алферов и Валя Городничий садиться за те столы не явятся. Но впрочем, может, и явятся. Из исторического интереса.) За столами-то разместятся сподвижники И. Г. Корабельникова, а по протоколу верховного дружества – и некоторые из тех, кто НАД И. Г. Корабельниковым, то есть личности совершенно исторические. А вдруг и приятельницы Валерии Борисовны уговорят прийти на смотр своих туалетов и драгоценностей Мужей? Они-то – ведомо кто!.. Куда я попал! Куда я попал! А меня и еще куда-то направят и поведут. Не допустят же, чтобы лишь на моих шишах основывался уровень семейного довольствия юных представителей их круга. Нашего круга! Тем более что женишок – благонамеренно-перспективный, с лучшим материалом месяца (глупость какая!) и с резолюцией в картотеке «Мосфильма» – «положит. персонаж». Уж точно, вцепятся, направят и определят, поводком одарят и дадут ход. А не удавиться ли тебе, брат Аркадий?.. Бог ты мой, еще ведь и кольца золотые заставят надевать! (Кстати, кампанию по возобновлению колец десять лет назад произвела именно наша газета – посетило меня уже холодное соображение. Да ведь и Юльке была противна затея с кольцами – «Это что-то из жизни пернатых или из забот орнитологов», – говорила она.) Батюшки-светы, принялся я тут же урезонивать себя. Про Юлию ты как бы и забыл. А свадьба-то намечалась у меня не с Иваном Григорьевичем Корабельниковым, не с государственными мужами и женами, не с системой распределения чинов и благ, а с Юлькой. Любимой и единственной. Я уже красовался (и перед самим собой, перед самим-то собой – в первую очередь) готовностью, коли Юльке будет грозить погибель, а моя жизнь ее спасет, отдать свою жизнь. И это не было пафосным преувеличением и враньем. И теперь я полагал, что ради Юлиного благоденствия, ради того, чтобы быть с ней навсегда, я перетерплю многое (свадьбу эту и чиноположение столов). Многое, кроме одного: себя переделывать не стану. Просто не смогу. И если даже, уговорив себя, опять же ради благ Юлии, соглашусь принять правила круга Корабельниковых, разрешу надеть на себя поводок и отправлюсь в Продвижение, толку не выйдет. Даже если буду пыжиться и стараться, в конце концов я лишь огорчу доброжелателей, коим предстоит углядеть во мне перспективного. Крякнут они в досаде: «Экая бестолковая и дубовая натура!», и иссякнет у них охота давать мне направление и ход. И это должен понимать единственно необходимый мне человек. И я знал, она это понимает. И знал, что у Юлии кремлевские замахи свадьбы могут вызвать куда более бунтарские мысли и действия, нежели у меня. Мне еще придется отговаривать ее от акций протеста. И убеждать в том, что особенно огорчать старших не следует, а надо что-нибудь учудить, но легкое и не обидное.
Уже в редакции, когда я сидел в своей коморке и без смыслов переставлял с места на место солонку, я сообразил, что Валерия Борисовна не зря известила меня о сановном благословении Ивана Григорьевича в отсутствие дочери. Та бы взъерепенилась, взъярилась, узнав об этом благословении, и я бы ее поддержал. Теперь же выходило, что Валерия Борисовна как бы получила мое, пусть и промямленное, одобрение своих затей и могла уже ссылаться на него. И еще я вдруг понял, что меня волнует вот какое обстоятельство. Сообщила ли Валерия Борисовна, рекомендуя меня мужу, что Юлин женишок когда-то был представлен ею же Ивану Григорьевичу и даже имел с ним разговоры за чаем, но тогда он числился ухажером старшей дочери Виктории. Возможно, что и перспективным ухажером. А может, и не сообщила, и Иван Григорьевич отворит очи, признает во мне былого неудавшегося хахаля да и выгонит под зад коленом!.. Какой же я раб (№ девятьсот восемнадцатый), какой же трус, бросился я на самого себя, в каком же я страхе и самоуничижении вырос, если меня беспокоит – признает ли меня достойным гражданского акта Иван Григорьевич Корабельников?! Часами назад я уже не отрицал, что готов быть взятым на поводок, направленным и не сопротивляться Ходу сановных установлений. В конце концов, я бы к ним, видимо, привык и приноровился. Что же теперь ропщу? Но не могу возжечь в себе искру сопротивления? А зачем? Была бы Юлия.
Самоедские мысли, возвышенные или глубинные, надоели мне своим угнетением. Я решил укоротить их и довести расстоянием до солонки, находившейся в моей левой руке. «Дай-ка откручу голову Бонапарта, – решил я, – и посмотрю, не уместила ли что-либо там Нинуля». Голову фарфоровой птице снять я не успел. Гостем ко мне вошел Глеб Аскольдович Ахметьев.
– Мы с тобой… – начал Глеб Аскольдович, – то есть я… хотел тебе нечто объяснить… И опять же я предложил тебе посидеть в тишине, поговорить… Если у тебя есть время…
– Прямо здесь?
– Нет, конечно, лучше не здесь. – Тонкая рука Ахметьева произвела неспешное и протяженное движение, как бы давая понять, что в это «здесь» вмещается все наше редакционное здание.
Глеб Аскольдович стоял передо мной в темно-коричневом в полоску костюме, двубортном, тройке, бостоновом, безупречном, и сам он выглядел безупречным государственным экземпляром. Неделю он работал над документами на берегу Черного моря вблизи светлейших резиденций, то ли у Черной речки, то ли в Форосе, для меня это не имело значения. Он хорошо загорел и благородно в черноморских волнах осунулся. Я как-то сообщал мимоходом, что наша редакционная фронда к сотрудникам, своим же, обрядившимся (без определенных поводов) в костюмы, относилась с неодобрением, а то и с недоверием или даже с жалостливым презрением. Внешность, осанка и манеры Глеба Аскольдовича костюмы на нем оправдывали. Они нас не раздражали. К тому же было известно, что там, на исторических площадях, откуда Глеба Аскольдовича призывали к написанию всенародно-специальных текстов, штатные персонажи летом непременно носили серые костюмы, зимой – синие и лишь по необходимости дипломатических присутствий – черные. (Это мне, стало быть, под наблюдением Валерии Борисовны возьмутся шить костюм дипломатический?) А потому коричневый, да еще в полоску, костюм Глеба Аскольдовича не должен был вызывать недоумений и наших фрондеров, в нем явно читался вызов серому и синему.
– У тебя какие-то затруднения? – попытался объяснить мое молчание Ахметьев. – Или что-то во мне не так?
– Нет, никаких затруднений, – вздохнул я. – И у тебя все так. Просто я смотрю на твой костюм… И у меня возникла необходимость пошить костюм…
– А-а-а!.. Понимаю, понимаю… – заулыбался Ахметьев. – Это приятная необходимость… Можно только поздравить… – Какие тут поздравления… С костюмом-то… – я махнул рукой, словно бы стараясь отогнать от себя мысли о костюме и собственном смущении. – Завтра у тебя есть время… для разговора?.. Днем? Часа в два?