Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«ВЫЛЕТАЮ ВСТРЕЧАЙТЕ УВАЖЕНИЕМ ФОРБС».
Ничего себе фокус! Нашему лошадиному лекарю было велено срочно заболеть. Опасались, что гость захочет нанести ему ответный визит на дому, а Главный конный врач обитал в перестроенной старой конюшне. Когда же мистер Форбс прилетел, и мы с ним стали приватно обсуждать возможность у нас Реставрации (что я решительно отвергал), но когда явились мы с ним на ипподром в директорскую ложу, каждый из начальства тащил его в ресторан «Бега», где, наливая ему стакан коньяка, говорил – мне: «Переведи поточнее». Переводить приходилось одни и те же слова: «Плохого про меня не пишите!» Страх той поры: иностранец уедет, а там напишет про тебя такое, что тебе крышка. В конце бегового дня английский гость, подозревая меня в умышленной неточности перевода, лепетал: «П-поч-чему я должен п-писать? Р-разве я п-писатель? Я н-не п-писатель». А написал-таки! Наше гостеприимство его и вдохновило.
Статья была опубликована в журнале «Голос гончих». Тиграныч, плотно притворив дверь своего кабинета, велел мне переводить с листа, но скрывать было нечего: статья состояла из восторгов. «Молодец! Благодарю!» – было сказано мне, словно статью я сам же и написал. «Если меня в министерство вызовут, – продолжал Тиграныч, – вместе пойдем, и ты им точно так же всё переведи», будто из того же текста можно было извлечь совсем не то, что в нем содержалось. Но кто жил тогда, тому объяснять не надо, как бывало, как всё толковали в своих интересах!
На конюшню Грошева в тот же день на директорском бланке поступила деловая записка: «Подателя сего (т. е. меня) к езде допускать в любое время дня и (подчеркнуто) суток». Из-за экзаменов, я не успел воспользоваться щедрой льготой – на конюшне оказался неделю спустя. Первое, что я услыхал от Грошева: «Тиграныч застрелился».
Что могло довести директора до страшного конца? Слышал, что его собирались сослать в Китай развивать там коневодство. Ему пришлось восстанавливать после пожара трибуны ипподрома, а предыдущего директора, при котором случился пожар, уже посадили. Но утрата архитектурного памятника «старой Москвы» воспринималась как потеря для всей Москвы, и восстановление было под особым надзором, ползли слухи: «Сожгли – скрывали жульничество с тотализатором, а теперь наживаются на ремонте!»
Был директор, согласно нравам времени, диктатором в своем царстве. Но был, как и наш Великий Диктатор, отцом родным всем и каждому. Жило среди конников такое предание. У Тиграныча была манера на каждый телефонный звонок отвечать резко и властно: «Я!» Позвонил он на конюшню по внутреннему, и вдруг слышит в трубке: «Я!» Рявкнул директор в ответ: «Кто это, так твою так, я?» Трубку поднял конюх и, что называется ради понта, брякнул. Вспылил Тиграныч, но не обиделся, воспринял как выражение доверительного к себе расположения всякого конюха. Был он знаток, понимал в лошадях, понимал и людей, что жили ради лошадей.
Однажды преемник Калантара на директорском посту, Долматов, при котором остался я в чине толмача, ждал звонка из-за границы, а ждать в те технически патриархальные времена приходилось долго, и новый директор предался воспоминаниям: «Раз мы с Тигранычем поехали к бабам…» Сделал паузу, строго взглянул на меня и решил не продолжать. Но воспоминания все же, видно, овладевали им, он со вздохом добавил: «Хорошие были бабы», – больше ни слова.
Понятно, они себе позволяли. А Долматова тоже устранили. Оба оказались ранними жертвами уже начавшего распадаться режима, которому полностью принадлежали и верно служили. С режимом разделяли достижения и горести. Достоинства и пороки режима были им присущи. Но у них и пороки шли в дело. Какое? Борьба за породу, и двумя выдающимися специалистами своего дела пожертвовали ради выживания и выгоды те, кто спешил разоблачить преступления режима как дело не их рук.
Когда пересуды о гибели Тиграныча все тянулись, мне было сказано: «К тебе вопросов нет». Сказал это главный редактор журнала «Коневодство и конный спорт», где я начал сотрудничать. То же самое редактор повторил, когда низложили Долматова. Имел редактор сведения верные: близкого к чекистам Бабеля сопровождал на бега… Редактор дал мне понять: был я неопасен тем, кто убрал и Тиграныча, и Долматова. Кто? Тиграныч в предсмертном письме их перечислил поименно, требуя, чтобы они не приходили на его похороны. Долматов не успел таких инструкций оставить, скончался скоропостижно, но я знал не пришедших на его похороны ближайших сотрудников.
С гибелью Тиграныча записка, выданная им, оказалась окружена ореолом нетленности. После ухода Грошева на пенсию, его конюшню, где я продолжал числиться, принял Саввич, наездник Петр Саввич Гриценко, он аттестовал меня так: «Ему ещё при покойнику было разрешено за вожжи держаться день и ночь». А бывалые игроки удивлялись, почему же я ещё не озолотел. Саввич «мертвые петли» умел вить, через доверенных лиц делал ставки на себя самого и выигрывал, но никто из посторонних не знал, когда выиграет. А я? Саввич знал, на каких условиях «покойник» разрешил мне держаться за вожжи, и за все годы не услышал я от мастера ни слова об игре. И когда я попал в малину, где обсуждались секреты, один из тотошников обеспокоился: «Что же это мы при нем? Начальству донесет!» – «Не играет» – успокоили человека.
Когда же Мишка-Яковлев от имени своего друга, Твардовского, обратился ко мне с просьбой, я тотчас пошел к завхозу, при котором застрелился Калантар. Свидетель гибели директора, единственный из непосредственного окружения преданный друг, Борис Васильевич Чернецов, рассказывал: они хорошо сидели и отдыхали в том директорском кабинете, где дня за два до того переводил я статью из «Голоса гончих». Немного им не хватило. Чернецов посылает. Тут его вызвали к телефону в его кабинет, на том же этаже. «Навоза, мать их, просили!» – так просила у Чернецова вся Москва, если требовалось удобрять участок. Начался и затянулся разговор по мере выработки делового соглашения. Вдруг дверь настежь – на пороге Тиграныч: «Где же твои сатрапы?» – «А я, – рассказывал Чернецов, – ему в ответ рукой махнул. Дай договорить!» Хлопнула дверь. И вскоре грохнул выстрел. Из ружья. Прежде чем хлопнуть дверью, Калантар, говорят, крикнул: «Я пошел к Мишталю!» Мог это услышать единственный свидетель? Борис Васильевич был глуховат и к тому же занят разговором. Думаю, контаминация ипподромных сказаний.
Георгий Мишталь, в просторечии Жора, выдающийся