Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже с неделю слоняются по байкальской земле чуждые здешнему краю, в зеленой пестрядине, охотники за шальными головами; сам леший сват им, и посреди ночи ворвутся в избу, подымут с лежанок малых ребятишек и баб с мужиками, пытают строго: «Где Тишка?» А кто бы знал, где он?.. Да если бы кто-то и знал, разве сказал бы чужакам? «Пошли они все к ляду! Я своих не закладываю!»
Не далее, как вчера, чуть только стемнело и звезды в небе сияли тускло и еще не втекли в синеву неба, а были запорошены ею, Антоний повстречал чужаков на лесной тропе; подошли к нему хмурые, спрашивали:
— Ты кто?
Отвечал легко, ни к чему не прислоняясь душой:
— Раб Божий, прозваньем Антоний, — и улыбался в лицо им, обретя свычное с его сутью блаженство. — А вы чего ищете? Или кого-то?
Они осерчали, кто-то ударил блаженного прикладом автомата, оттолкнув от него мальчонку-поводыря. Антоний покачнулся, но не упал; смотрел им в лицо и… улыбался. И тогда сказал один из них:
— Не трожь. Он, кажись, не в себе.
Они ушли, а странник еще долго находился в состоянии блаженства, и был смущен, когда оно отступило и ему открылась таежная падь, а чуть погодя стали припоминаться хмурые лица чужаков. Он понял, отчего они оказались на лесной тропе, и забеспокоился. Перед мысленным взором ясно и далеко оглядываемо встали картины деревенской жизни; там нынче все смутно и неугадываемо, про меж мужиков, да и в них самих поселился сердечный гнет, всяк спрашивал у себя ли, у соседа ли: «Что же будет, если Черенок зашлет сюда СОБР?» Но тут же зрело в сердце упрямое и дерзкое: «Врешь, не возьмешь! Сдохнем, а не сойдем с места».
Антонию не по нраву видеть людей отодвинувшимися от смиренности и покорности Всевышней Воле, и он говорил слова мягкие, отвлекающие от злого деяния, но и самый слабый отворачивался от него: «Не лез бы ты, Божий человек, в мирские дела. Сами разберемся».
Антоний покинул Гребешкова, не сказав про то, что увидел в душе у него, хотя по первости испытывал такое намеренье; однако ж намеренье оказалось слабое и тихое, как шелест травы, примялось, пропало — ищи его!
В это же самое время Тихон Воронов и Семка-бурят, сбившие ноги от непрестанной ходьбы по лесному чернотропью: преследователи, обзаведясь знающими проводниками из старообрядческой деревни, наступали на пятки, — сидели на скалистом берегу священного моря и с грустью смотрели, как набегают на замшелые камни подстегиваемые северным ветром светлоокие волны. Небо обложили тяжелые тучи, они зависали над головой, и, сшибаясь друг с другом, угрюмо посверкивали, погромыхивали. Казалось, вот-вот прольются дождем. И — дождались и переглянулись, не пряча тоскливого недоумения в глазах, сказал Тишка устало:
— Ну, теперь все. По такой погоде далеко не уйдешь. Выследят.
— Да, братка, отгуляли.
Они подвинули к себе короткоствольные, черно поблескивающие от дождевых потеков карабины, перезарядили их. Прошлой ночью ватажники похоронили подельника: автоматная очередь сразила глухонемого, когда он шел по лесной поляне, заросшей белыми цветами, во всякую пору напряженно чуткий и к малому колебанию в ветвях деревьев, невесть каким нюхом улавливающий приближение опасности, тут подельник почему-то расслабился, утратил чутье, как бы растворив его в белом цветенье, и — поплатился за это жизнью. Но и то верно, что она уже давно опостылела ему, а поменять что-то в ней он не умел, да и не хотел. И все же он упал не сразу; уже мало что понимающий про жестокую боль, опалившую тело, он вскинул карабин и выстрелил в тех, мышасто серых, поднявшихся над белым цветеньем. И пули не зря были выпущены. Тихон и Семка-бурят, не умея ничем помочь товарищу, наблюдали за происходящим, спрятавшись в кустах боярышника, лица у них почернели, глаза горели огнем бешеным. Они дождались, когда уйдут «собровцы», прихватив раненых, и покинули скрадок, а потом вырыли яму и забросали сырыми комьями своего подельника. Да отыщет смутьянная душа успокоение в ином, может статься, лучшем мире!
Тихон и Семка поднялись с холодного камня, когда услышали вязкий хруст взопревшего валежника, а чуть погодя увидели вооруженных людей, вышедших из лесу.
— Ну, Семка, держись! — сказал Воронов. — Сейчас начнется!..
Их заметили и тут же начали стрелять; видать, так и было приказано: не мешкать, бить на поражение. Ну, что ж, вольному воля! Взыграло ретивое в Тишке, не однажды прежде легко роняемое на грешную землю: «Хоть час, да мой!..» — тут обрело реальные очертания, заставило залечь за каменным выступом и встретить противника частым карабинным огнем. Он не видел лиц тех, кто вознамерился убить его, только плотной стеной надвигающуюся неприятельскую силу; в нем теперь жило одно желание: остановить движение стены, разорвать ее. И, когда в ней возникали щели, он яростно вскрикивал:
— Врешь — не возьмешь!
Нынче он сделался обыкновенным русским человеком, в котором жила обида, одна только и управляющая им, и он подчинялся ей с тем большей охотой, что она обещала надежду. Надежду на что?.. Нет, не на спасение, он об этом и не думал, понимая неизбежность конца, скорее, надежду на избавление от жизни, загнавшей его в охотничьи схроны, словно бы он не человек, а зверь. Впрочем, он не спешил умирать и даже теперь внешне выглядел спокойным и расчетливым, и, когда молодой подельник неосторожно высовывался из-за каменного укрытия, выцеливая противника, говорил с задышливой хрипотцой в голосе:
— Береги голову, Семка! Сгодится!
— Ты прав, братка! — весело восклицал юноша, прижимая приклад карабина к плечу.
Семен не чувствовал страха, хотя, что греха таить, в первые мгновения боя тот обжег его, все в нем, нечаянно ослабшее, обильно политое горячим потом, это нечто, пускай и недолгое время жившее в нем, было тем более удивительно, что он никогда раньше не думал, что такое возможно, да не с кем-то еще, с ним, и ему стало стыдно, он боялся посмотреть в глаза ватажнику, как если