Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пускать в яму посторонних было, конечно, не велено, но кто мог удержать, скажем, какого-нибудь любопытствующего вельможу, сановника, князя, графа, или военного, или купчину-заводчика, сующего охране рублёвики и полтины, или родственников и друзей тех же литейщиков, чеканщиков, плотников, каменщиков, возчиков и всех прочих, кто так или иначе был причастен к деланию этого колокола. Любопытствующие шли непрерывной чередой по скрипучим лестницам, спускавшимся в яму, и с каждым днём этих любопытствующих становилось всё больше и больше, ибо все видели диво, которого до той поры никогда не видывали, и, конечно же, рассказывали всем, кому доводилось, о своих впечатлениях, увлекая всё новых и новых людей, жаждущих тоже лицезреть необыкновенный колокол, который с чьего-то точного словца все уже в тридцать шестом стали звать только Царь-колокол.
Царь-колокол!
В самом деле, помимо неслыханной величины, он был ещё ведь и сказочно изукрашен: по верху шли великолепные поясные изображения Спасителя, Божьей Матери, Иоанна Предтечи, святого апостола Петра и святой Анны-пророчицы, ниже во весь рост в полном парадном царском облачении были рельефно изображены царь Алексей Михайлович и императрица Анна Иоанновна, а меж ними в богатейших узорах на красивых щитах-картушах в двух пространных надписях рассказывалась история колокола до 1733 года, а уже по краю его под фигурой Анны Иоанновны в круглом медальоне было вписано некрупно, что «лил сей колокол российский мастер Иван Фёдоров сын Моторин с сыном своим Михаилом Моториным».
К маю 1737 года колокол уже дивно сиял, переливался и поблескивал даже в яме, совсем без солнца, так любовно и тщательно был отделан. Чеканщикам оставалось доделать самую малость, и Москва уже вовсю обсуждала, как его будут поднимать: по проекту ли самого Михайлы Моторина, или как предложил отставной солдат Тимофей Хитров, или как крестьянин Леонтий Шамшуренков. Москва, как всегда, всё знала. Как знала уже и что это действительно Царь-колокол, всем колоколам в мире Царь, ибо в Китае, например, самые великие колокола не более трёх тысяч пудов, а в Европе и того меньше — самый крупный в Кёльнском соборе в тысячу шестьсот пудов, в Риме и Париже самые большие по восемьсот. Москва уже гордилась своим Царь колоколом, уже показывала его приезжающим.
Из Успенского собора как раз пошёл народ от обедни, и многие увидели, как у Чудова монастыря над одной из крыш взметнулось пламя. Там было несколько изб кремлёвских служителей — это по краю ската к Москве-реке. Потом говорили, что будто бы от копеечной свечки, зажжённой к обедне какой-то жёнкою Марьей Михайловой перед образом святой Пятидесятницы, всё занялось.
Многие, конечно, ринулись туда. Через считанные мгновения и телеги с пожарными трубами загремели, и бочки с водой, бежали и с лестницами, с баграми, с топорами, солдаты выстраивали оцепление. Пожарная служба в Кремле была отлажена.
А день стоял тёплый, тихий, полный набиравших силу майских ароматов, — двадцать девятое мая. В кремлёвских и московских дворах и садах на яблонях кое-где ещё держался цвет, он был очень буйный в тот год.
И вдруг из Замоскворечья налетел неожиданный ветер. Засвистел, закрутил, пламя вмиг охватило крышу у Чудова монастыря целиком, тут же оказалось на соседней и на стенах — и загудело, заревело, страшно затрещало, и бешеный, немыслимый, длинно-длинноязыкатый огонь пошёл пожирать одно строение за другим, и заборы, и деревья, и всё иное, что было на его пути, не подпуская к себе мечущихся, орущих, швыряющих в него воду людей — так он был огромен, силён, свиреп и неудержим. «Руби! Вали! К яме не пу-пу-ща-ай-й! Бра-а-ат-цы-ы-ы!.. Лей! Лей! К я-а-ме-е-е не пу-у-у-ща-а-ай-й!» Только это вопили среди тушивших и просто глазевших, которых с каждой минутой становилось всё больше и больше — набегали из города. Но отсечь яму от огня не удалось, не успели; адский, люто ревущий огненный вал уже пожирал одну мастерскую за другой, и склады, и литейный сарай — всё, всё подряд с невероятной, жуткой скоростью и жутким рёвом, треском, стрельбой и взрывами, разбрасывающими вверх и во все стороны страшные, брызжущие огнём крутящиеся головешки, какие-то куски чего-то и даже целые доски и жерди, которые летели и в шарахающихся, визжащих, нечеловечески завывающих от боли людей.
С одной стороны тушившие всё же очистили яму от всего деревянного и лишнего и старались не пустить туда огонь: туда неслись бочки с водой, оттуда к Москве-реке протянулись две длиннющие цепочки из сотен людей, поднимавших в вёдрах воду снизу на холм. И были ещё несколько таких же, змеившихся по кремлёвскому склону в Чудов монастырь, за Теремной дворец — там тоже загорелось. Дым затянул полнеба, скрыл солнце, хорошо ещё, бешеный ветер сносил дым, иначе многие бы задохнулись. Ведь тушили и помогали тушить уже не сотни, а тысячи; с баграми, пожарными трубами, лестницами, ломами, многие полуголые, оборванные, в крови, в ранах, обожжённые, мокрые с головы до пят, в чёрных разводах копоти, которая летела точно густые снежные хлопья. И бочек с водой были, наверное, сотни, они мешали друг другу, сшибались, сцеплялись; перепуганные, задыхающиеся дымом, опаляемые немыслимым дымом лошади храпели, рвались из упряжи, ломали оглобли, падали. Но удержать огненный вал всё равно не удалось, он обрушился и на огромные штабеля бруса и брёвен, уже припасённых у края ямы для сооружения подъёмных конструкций. Брус и брёвна были отменные, хорошо выдержанные — вспыхнули, взялись так, что жёлто-красный столб огня взметнулся чуть ли не под самые купола Ивана Великого. Ещё бы маленько, мог бы даже лизнуть их, обжечь — так извивался. Пол-Москвы видело этот столб. А через несколько мгновений полыхавшие штабеля бруса и брёвен поползли, потекли грохочущей, стреляющей огненной рекой к яме, к тоже уже пылавшему большому деревянному шатру, и вскоре они разом, с немыслимым треском, скрежетом и грохотом рухнули вниз, на колокол, и там как адский огненный котёл заклокотал, закипел, швыряя вверх раскалённые добела, крутящиеся, пляшущие языки пламени высотой в несколько человеческих ростов. Геенна огненная образовалась, вокруг которой от безумного жара даже голая, затоптанная до каменности земля стекалась, дымилась и жгла ноги через подошвы. Люди отступали, пятились и пятились, ибо даже в десяти — пятнадцати саженях от этого пекла невозможно было устоять и минуту: опаляло лица, руки, сжигало брови, бороды. Было уже полным-полно сильно обожжённых, стонущих, врачуемых в отдалениях примочками, маслами и солёными растворами.
Люди не в силах были ничего сделать. Тысячи больших, сильных, смелых, осатаневших, озверевших or своего бессилия мужиков и баб ничего не могли сделать Могли только скрежетать зубами да матюгаться. Нет, нет, были, были, конечно, и вовсе взлютовавшие и бесшабашные, которые напяливали на себя прииск иные кем-то рваные тулупы и треухи, армяки и тому подобное, орали, чтоб их окатили водой, и, пригнувшись, кидались с вёдрами, с баграми и топорами в сам огонь, что-то там мельтешили, выскакивали назад полыхающими факелами, катались по земле, на них лили и лили воду, а некоторых и уносили уже еле живых с вспухшими страшными бело-жёлтыми волдырями лицами и руками. Только это ничего не меняло. Огонь охватил уже весь Кремль, всё деревянное и не деревянное в нём. Он будто был живой, он буйствовал, зная, что человечки ему не помеха, ничего не сделают, он был тысячеголовый, огнедышащий, всепожирающий, всеиспепеляющий, он пёр и пёр и стал стихать, лишь когда упал ветер — поздним вечером Но никто не видел, не замечал, что уже поздний вечер, потому что чем меньше становилось огня, тем больше было дыму, и люди продолжали тушить то, что ещё можно было тушить, уже в сплошной густой клубящейся мге, раздирающей глотки, разъедающей глаза. Вес; не прерывно плакали, различая уже только тени друг друга. Но цепочки от Москвы-реки всё работали. Задыхающиеся, перхающие, храпящие лошади всё везли и везли бочки, и люди всё лили и лили воду туда, куда нужно и что они могли в этой немыслимой мге рассмотреть, и больше всего, конечно, в яму с колоколом, и оттуда долго-долго валил густой пар, сначала с рычаще-свистящим шипением, а потом и без.