Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порно?
Звуки, доносящиеся из монитора, примитивные, гортанные. Я мягко крадусь в кабинет, как индеец, тем тихим осторожным шагом, которому папа научил меня во время поездки на природу: с пятки на носок, с пятки на носок.
Бэрронс касается экрана, прослеживает изображение пальцами, и его темный взгляд невозможно прочесть.
Когда я огибаю стол и вижу изображение на мониторе, мне приходится прикусить язык, чтобы не издать тихий инстинктивный звук протеста.
Бэрронс смотрит видео со своим сыном.
Ребенок в человеческом теле, голый, на полу своей клетки. Он бьется в диких конвульсиях, и на его лице кровь, судя по всему, от того, что он откусил себе язык.
В тот единственный раз, когда я видела сына Бэрронса, мальчик выглядел совсем не так. Тогда он казался милым, беспомощным, невинным, перепуганным ребенком, и пусть это было всего лишь притворством, уловкой, чтобы приманить меня достаточно близко, чтобы атаковать, это был один из немногих случаев в его мучительном существовании, когда он выглядел нормальным. Я до сих пор помню боль в голосе Бэрронса, когда он спросил, видела я мальчика или монстра.
Я смотрю. На экране его сын начинает превращаться в чудовище. Метаморфоза проходит резко, мучительно, за этим наблюдать еще больней, чем за тем, как Бэрронс превращается в человека.
По сравнению с появившейся на экране звериной формой его сына бешеное чудовище Бэрронса, преследовавшее меня в Фейри, кажется игривым щеночком.
Вскоре после того, как его сын попытался меня съесть, Бэрронс рассказал мне, что на мальчика постоянно направлены камеры, снимающие его существование в надежде хоть раз запечатлеть ребенка, а не монстра. За тысячу лет он видел сына лишь несколько раз. Это, по всей видимости, запись одного из тех случаев.
Но почему Бэрронс смотрит на это сейчас? Все закончилось. Мы освободили его сына. Разве нет? Или странно эластичная вселенная, в которой я, похоже, в последнее время оказалась, нашла способ изменить и это?
Кончики пальцев Бэрронса соскальзывают с экрана.
— Я хотел подарить тебе покой, — бормочет он. — А не стереть тебя из цикла навсегда. И теперь не могу не думать, свою ли боль вместо твоей я хотел завершить.
Я вздрагиваю и закрываю глаза. Моя жизнь не была лишь веселой и беззаботной. Когда мне было шестнадцать, у моего приемного дедушки диагностировали рак легких с метастазами в печень и мозг. Папино горе на несколько месяцев окутало дом Лейнов почти материальной тенью. Я никогда не забуду жутких головных болей, которые мучили дедушку, то, как его тошнило от химиотерапии и облучения. Я видела, как папе пришлось принимать одно мучительное решение за другим и отказаться от капельниц с антибиотиками для лечения пневмонии, которая и унесла дедушкину жизнь гораздо быстрее и гораздо мягче, чем это сделал бы рак.
Бэрронс озвучивает вполне законный вопрос любого, кому однажды пришлось согласиться прекратить жизнеобеспечение любимого человека, принять отказ пациента с четвертой стадией рака от продолжения химиотерапии или усыпить любимое домашнее животное.
И пока ты заботишься о ком-то, присутствие любимых вначале ощущается слишком остро, мучительно и болезненно, а затем они внезапно исчезают, и ты понимаешь, что отсутствие ощущается еще острее, еще мучительнее и болезненнее. И ты не знаешь, как тебе жить и как дышать, если их больше нет. Как можно жить и дышать? Ведь весь твой мир вращался вокруг любимых.
Я должна была это предвидеть. Меня саму хотя бы утешала вера в то, что Алина в раю. Что, возможно, однажды я загляну в глаза ребенка и увижу в них часть души моей сестры: потому что я действительно верю, что мы возрождаемся. Возможно, я никогда не увижу ее перевоплощения, но чувствовать не перестану. Я не знаю, как это объяснить. Алина словно находится всего лишь в одном измерении от меня, в том, что я считаю течением потока, и мне достаточно сместиться немного в сторону, чтобы присоединиться к ней. И однажды, думаю, я окунусь в другое течение и смогу увидеть Алину снова, пусть даже на другом корабле, который уносит ее к новому месту назначения в безбрежном море наших существований.
Возможно, это всего лишь сентиментальное заблуждение, за которое я цепляюсь, чтобы не утонуть в горе.
Но мне хочется верить, что это не так.
Бэрронс тихо произносит:
— Вечная агония или ничто. Я бы выбрал агонию. Тебе я дал ничто. Ты не был поставлен в известность. Ты не мог выбирать.
Чего мы хотим в обмен на все эти жуткие решения, которые вынуждены принимать даже в обычной жизни?
Прощения. Отпущения грехов.
Бэрронсу этого не получить, ни в этой жизни, ни в следующей.
Мы К’Вракнули его сына, чтобы подарить ему покой. Мы не просто убили его, мы уничтожили саму его суть. Как выразилась «Синсар Дабх», хороший К’Врак окончательнее смерти, это полное стирание всего, из чего состоит существо, того, что людям нравится считать душой.
Я не знаю, верю ли я в существование души, но я верю, что что-то такое есть. Думаю, что у каждого из нас имеется уникальная вибрация, которая не прекращается, и, когда мы умираем, она переходит в иную фазу бытия. Мы можем вернуться деревом, или котом, или человеком, или звездой. Я не думаю, что наш путь ограничен. Я смотрю на небо и размышляю о безбрежности вселенной, я просто знаю, что колодец радости, который породил такую красоту, дал нам больше одного шанса на исследование мира.
С сыном Бэрронса все иначе. Ребенок больше не испытывает боли, потому что его больше нет. Ни на небе, ни в аду. Просто нет. Как и сказал Бэрронс, он стерт. И, в отличие от меня, которая всегда неким образом чувствует присутствие Алины в этом мире, Бэрронс не может почувствовать своего сына.
Кто знает, как долго он заботился о своем ребенке, искал способ освободить его, сидел в подземной пещере, наблюдая за ним, подпитывая надежду, что однажды сумеет найти нужное заклятие, или ритуал, или бога, или демона, которому хватит мощи изменить его сына.
Несколько месяцев назад бесконечный ритуал, которому тысячи и тысячи лет подчинялось его существование, закончился.
И надежда умерла.
Началось истинное, давно откладывавшееся горе.
Я знаю простую истину: убийство из милосердия ни фига не милосердно по отношению к тем, кто остался жить.
Я пытаюсь представить, сколько раз Бэрронс ловил себя на том, что шагает к каменной комнате сына, как я ловила себя на том, что иду по коридору в спальню Алины, а на языке у меня вертится то, что мне очень нужно сказать ей вот прямо сейчас, не откладывая. В сотый раз поймав себя на этом, я поняла, что мне остается либо присоединиться к папе в черной дыре его депрессии, либо спиться в «Кирпичном» и умереть в сорок лет от цирроза печени, — либо полететь в Дублин и направить энергию своего горя на поиски ответов. Смерть — это последняя глава книги, которую невозможно не прочитать. И отчего-то все ждешь, что после окончания главы ты снова станешь таким, каким был прежде. Не станешь. Никогда.