Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девчонка застыла передо мной как парализованная.
А потом произнесла, глотая воздух ртом: «У нас не курят…»
Ага, понятно, она тоже была «из этих». Только, видимо, танцевать с тем барахлом во фраках еще не пришла ее очередь!
Не знаю почему, но я разозлился. Сказал какую-то грубость, от чего она – вот это была полная неожиданность! – пошатнулась и начала медленно оседать на землю. Еле успел подхватить. В какой-то момент показалось, что я держу в руках умирающего лебедя. Она была легкой как пушинка и вся дрожала.
Пришлось сделать ей «искусственное дыхание» методом «рот в рот». Ну, да, проще говоря, не мог удержаться, чтобы не поцеловать. Мало кто удержался бы от такого, держа в руках этого ангелочка. А потом и вовсе обнаглел – сказал, что буду ждать ее каждый вечер под забором с левой стороны от кирпичной стены – там как раз была небольшая, незарешеченная дырка в живой изгороди.
Отпустил ее, и она, как пьяная, побрела куда-то в глубь сада.
Вот такое приключение!
Когда я вернулся к беседке, народ еще обсуждал преимущества этих «послушных жен» по сравнению со своими. Барс даже не на шутку начал выяснять, как попасть сюда в качестве кандидата в женихи.
Наш разговор прервала надзирательница, которая сообщила, что бал продолжается и мы должны вернуться в зал.
Остаток вечеринки прошел для меня как в тумане. Я думал, что ставлю эксперимент над этой девчонкой, а получилось намного хуже: с каждой минутой, проходящей после моего неожиданного приключения в саду, я все больше ощущал на губах тот поцелуй. А в руках – дрожание умирающей птички.
А еще мне очень понравилось, что на ней были джинсы, а не претенциозное бальное платье. И ржавые пятна на них, как будто она только что слезла с крыши или вышла из мастерской.
Что она делала одна в саду? Кто она такая? Как ее зовут?
Я думал об этом на протяжении следующего дня.
Зачем-то купил (на гонорар от той вечеринки) белый искусственный мех (так низко я пал в своих глазах!) и постелил его на пол в своем логове. Потом (на те же шальные деньги) заменил резину на своем «харлее», чего не мог сделать уже несколько месяцев. И, умоляя себя ехать в паб смотреть матч (как раз тогда наши играли со шведами!), помчался туда, откуда нас вчера выперла Мадам с подпиской о неразглашении и угрозами санкций в случае нарушения нашего договора.
Да, я мчался в ЛПЖ. К живой изгороди с левой стороны от ворот, где была крошечная лазейка.
Совсем крошечная, куда я едва мог просунуть свою руку…
Конечно, там я и встретил рассвет.
И следующий тоже.
И десять таких же точно рассветов, прошедших после первого.
Вот такая херня, котята!
…В последнее время я начала думать о смерти.
Даже тогда, когда мы с малышами весело горланим песни у костра. Даже тогда, когда выбираю духи или лежу в шезлонге под деревом в обеденное время с зачитанной до дыр книжкой «Катина любовь».
Делаю вид, что читаю (книжку я знала наизусть!), и думаю, думаю о… смерти.
У смерти лицо Тур.
Такое, каким мы видели его в последний раз на пороге лицея: счастливое, воодушевленное, взволнованное.
Но как соединить его со смертью, с небытием? В какой день и час оно, это лицо, замерло? Что предшествовало этому? Какое событие?
Представляю, как утром Тур еще улыбалась, пила кофе, расчесывала волосы, выбирала духи, обувала туфли под цвет платья – обычные, повседневные дела. Знала ли она тогда, что вечером будет лежать недвижимая? Буду ли знать об этом когда-нибудь я сама?..
А знаю ли сейчас, чем для меня закончится этот день? Успею ли познать все то, что мне надлежит познать? Достаточно ли во мне всего того, что дает Бог, или Он назначил меня всего лишь быть внимательной читательницей «Катиной любви» и больше ничего?!
Это были запрещенные мысли.
Мы готовились к вечной жизни. И к вечному счастью. А другие? К примеру, те, кто меня родил? Те, кто родил Тур. И Лил. И Иту с Мией.
Вдруг мне пришло в голову, что я не помню ни одного лица, которое проплывало передо мной в детстве. Даже если кто-то из моих родных жив, я все равно не узнаю их лиц.
Неужели это справедливо? Нас учат, что – да, справедливо, учат отсекать лишнее. Ведь… Ведь они меня тоже отсекли.
И я теперь вообще одна-одинешенька в этом мире. Мне не на кого надеяться, кроме того, кто в следующем году придет на мой первый бал и выберет меня.
Конечно, я буду служить ЕМУ со всем рвением, ведь мне будет к кому прислониться, кому служить по всем правилам нашего воспитания.
Разве не так же служила Тур? Мертвая Тур. Где она сейчас? Что стало с ее телом? В каком платье она лежит, в какой позе? Кто вспоминает ее в эту минуту? Может быть, никто, кроме меня?
А почему я думаю об этом?
Зачем мне эти мысли?
Мне неуютно с ними.
Я хочу избавиться от них.
Я хочу быть такой, какой была до того бала, когда услышала этот проклятый саксофон!
…Как трудно жечь дневник!
Очень трудно. Во-первых, потому, что он долго не хотел разгораться в еле теплящемся костре, оставшемся после вечернего пения на лужайке, – обложка и сама бумага оказались слишком плотными. Во-вторых, трудно было сделать это незаметно для других. Пришлось дождаться, пока все разойдутся, и сделать вид, что осталась прибрать лужайку после того, как старшие под присмотром Воспитательницы повели малышей в спальни.
В-третьих, я знала, что все равно придется взять новую, точно такую же тетрадь и начать записи заново – а это страниц сто, не меньше! Ведь надо же его сдать госпоже Директрисе в лучшем виде. А эти сто страниц придется выдумать.
То есть соврать в каждом слове. А нас не учили врать! Но если я сдам дневник в таком виде, как сейчас, меня ожидают стыд и позор. Все узнают, что я – первейшая врунья. Все узнают о поступке Лил, о дневнике Тур, о… о саксофоне и о том, что мы подглядывали за балами на крыше здания.
И тогда я умру. Стану недвижимой, как Тур.
Вот оно! Я пришла все-таки к правильной мысли, что Тур совершила нечто подобное, нечто такое, после чего нельзя жить.
Точно!
Ведь мне самой иногда хочется броситься вниз головой с ближайшей башни ЛПЖ. Вот до чего я докатилась.
Кажется, это заметили не только девочки из десятого секстета, но и Воспитательница, которая летом осталась одна на два этажа и постоянно жаловалась на усталость. Мы, старшие, помогали ей, как могли, и тоже страшно уставали, присматривая за малышами.
Но что значит эта усталость в сравнении с тем, как напрягались мои бедные мозги, нагруженные различными вопросами.