Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мда… констатирует Витька, – умеете вы развлекаться.
Лешка разворачивается к нам лицом и заявляет:
– Ну, тогда еще чего-нибудь рассказывай, все равно уже разбудил.
– Подумать надо, – отвечаю я и начинаю думать. Но в голову ничего не лезет… Пробую думать в обратную сторону – получается еще хуже… О! Кажется, залезло!
– Витек, а из твоего окна Волгу видно? – начинаю я издалека.
– Не-а. Из моего окна «Химпром» видно, когда выбросов мало. А когда много, то и он исчезает.
– А из моего видно, – с гордостью сообщаю я. – Еще лучше, чем здесь, видно. Наш дом ближе всех к воде стоит, и с лоджии все корабли как на ладони.
Лешка ерничает:
– Ну, конечно, ты ж у нас центровой!
– Ага, – соглашаюсь я без задней мысли. – Летом я почти каждое утро просыпаюсь под песню «День Победы». Ее врубают все подплывающие к берегу корабли. Ночью они стоят на рейде, а утром причаливают к берегу, выпускают туристов и снова встают на рейд. Так вот, когда они причаливают, у всех играет одна и та же песня.
Я начинаю шепотом ее напевать:
– День Победы, как он был от нас далек,
Как в костре потухшем таял уголек.
Дни и ночи, обгорелые, в пыли,
Этот день мы приближали, как могли.
Витек и Лешка подхватывают:
– Этот День Победы порохом пропах,
Это праздник с сединою на висках,
Это радость со слезами на глазах,
День Победы! День Победы! День Побеееды!
В этот момент в палату входит медсестра.
– Это что такое?!.. Бегом на койку! – командует она, закипая от возмущения.
– Не пойду! – огрызаюсь я.
Доставая из кармана бинты, медсестра надвигается, пытаясь отрезать пространство для маневра. Вскочив на кровать Дебила, я перепрыгиваю с нее на койку Немого и, когда она уже думает, что загнала меня в угол, оказываюсь за ее спиной. Промахнувшись, медичка злобно щелкает зубами и снова разворачивается ко мне лицом. Но лица уже нет…
Колючие бледно-зеленые глаза бросают жесткий, голодный взгляд с вытянувшейся, волосатой морды волчицы. Червоточины мерцающих зрачков гипнотизируют, сужаясь от луча моего друга – Солнца. Приподнятая верхняя губа дрожит, оголяя под клочьями вспенившейся слюны большие желтые клыки. Голова опущена. Уши прижаты к затылку. Она лязгает зубами и приседает на задние лапы, готовясь к броску.
Но мое зрение уже обострилось до невероятной реакции мангуста, и, фиксируя происходящее в замедленной, покадровой съемке, я способен сейчас разложить движение стрелы Зенона на временные отрезки и доказать ее неподвижность[485].
Опережая волчицу на доли секунды, я устремляюсь вперед (когда она бросается на меня) и, пролетев от нее сбоку, распарываю халат медсестры титановыми наконечниками когтей.
Хрясть! – и белая накрахмаленная материя, нарезанная, как вермишель, расползается длинными, ровными лоскутами, оголяя бедро пармиджанового цвета[486].
«Спагетти подано – садитесь жрать, пожалуйста!»[487]– шлю я веселый посыл в свое сознание и продолжаю готовиться к обороне.
Второй раз она прыгает, не оглядываясь. Вывернувшись, как кошка, всем телом, хищница отталкивается задними конечностями сначала от пола, затем от стены и, развернувшись ко мне в воздухе, пытается нанести сокрушительный удар передней правой лапой.
Глупая – она не знает, что я с шести лет играю в настольный теннис, и мои глаза в минуту опасности видят каждую дробинку, вылетающую из отцовского ружья на охоте.
Нырнув под промелькнувшую над моей головой пятерню, я уклоняюсь от молниеносного нападения, и, промахнувшись, лапа волчицы проезжает по стене плугом кривых когтей, вспарывая осыпающуюся на пол штукатурку и рассеивая вокруг белую пыль. Я бросаюсь по полу в ее ворота и, пролетая шайбой между лохматых мускулистых ног зверя, вижу узкую щель вульвы, покрытую барашками колючей проволоки.
Один взгляд на эту темную незашитую рану – и голова моя раскалывается от образов и воспоминаний… Я смотрю в этот кратер, в этот потерянный и бесследно исчезнувший мир, и слышу звон колоколов. Смеясь и рыдая, он расползается и паясничает над полем битвы, оголяя в памяти ребенка снимки непосредственной любознательности.
Подобные картины Давид встречал и раньше, когда в детском садике вместе с мальчишками заглядывал под дверь в кабинки девочек. Но то были улыбки Моны Лизы, а эта – великая блудница и матерь человеческая с джином в крови, плотно сжатая по всей длине и чуть приоткрытая в том месте, где сквозь пушистые бакенбарды[488]возбужденно топорщится поверхность распускающегося бутона, – пугающе притягательна и смертельно опасна, как ядерный гриб в сознании японца. Как факел жизни в руках Прометея.
Я смотрю вверх, в эту расселину времен, и вижу в ней знак равенства. Мир в состоянии равновесия. Мир, сведенный к нулю без остатка[489]. И мир обдает меня жаром собственного стыда и похотью эструса[490]. Но прирожденное озорство мотивирует детское сознание, тронуть волчицу за приоткрывшийся сосок Венеры[491], который тут же стыдливо накидывает кожаный капюшон, обнаружив, что его заметили.
Я мелькаю под кроватями, пока не достигаю другого конца палаты.
Она медленно поворачивает голову, выплескивая на меня северное сияние зеленовато-голубых глаз, и, увидев цель, перемещает тыл своего туловища на сто восемьдесят градусов. Ее тело начинает оседать на задние лапы.