Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды тем же летом в ординаторскую вошёл невысокий утлый мужчинка с перевязанным прокровавленным бинтом предплечьем. Мужественности (аж до устрашения) ему придавало то, что абсолютно вся кожа его была в наколках. Меня поразило, что и на всех четырёх веках были некие надписи. Такого художественного зрелища я не видывал ни до, ни после.
— Слуш, док, — начал он, не делая паузы на пороге, — зашей-ка меня, — и протянул мне перебинтованное предплечье.
— А что там?
— Суицид, ты пойми, док, жизнь г…о, сам знаешь. Понял, док?
— Да понял я, понял, дайте гляну, что у вас там за суицид такой.
Я отнял от предплечья повязку, и мгновенно из глубокой резаной раны фонтанула на меня тонкая, но энергичная алая струйка; залила пунктирными параллельными линиями халат. Я придавил рану салфеткой. «Приехали», — скрежетнул я про себя зубами, — «артерию перерезал, гад!». Мне приходилось со времён тогдашнего героического мальчика, что въехал головой в сосну, шить ещё одну большую рану (на сей раз на трезвую руку), но вышло не очень, и я теперь опасался всех этих ран. А тут ещё и кровотечение артериальное! Я схватил жгут и передавил плечо незадачливому суициднику (как будто суициднуться для него, что до ветру сходити!) Я кликнул машину, а сам не переставал давить рукой на рану.
— Что, док, не получается? — ещё и хахалится, так бы и дал.
Я пригляделся. Мужичонка был примерно мой ровесник, может — слегка постарше. Явный дефицит интеллекта и тот факт, что, пожалуй, синей кожи на нём было процентов 70 скрадывали представление о его истинном возрасте. Мужичок был плюгавенький, нагло-глупый до отчаяния, на мои громко-суматошные попытки спасти его от смерти смотрел, как на нечто как бы обыденное, чуть ли не до зевоты.
— Да как же, получается. Вот только из артерии брызжет кровь-то у вас, а артерии шить я не мастак.
— Ну, понял я. В город, что ли, поедем?
— Ага. Втроём: вы, я да рука ваша.
Я намеренно не использовал «ты». Да и вообще особо не желал общаться с подобного рода публикой. Я насмотрелся на отшибнутых дебилов и в школе своей, да и вообще по жизни.
Благо, машина оказалась под рукой и невостребованная. Мы загрузились. Я продолжал давить поверх повязки, которую наскоро накидала ещё в ординаторской медсестра. Отъехали в обычной тряске километр. Я взглянул на руку бедолаги: даже сквозь эту бесконечную паутину синих змей, женских торсов и кинжалов просвечивало, насколько она была уже синюшно-багровой от моего давления и жгута. Я представлял себе примерно, что татуированный должен бы чувствовать, но лицо его не выражало и намёка на страдание; весь он был — сама скука и повседневность.
— Как, рука онемела? — посочувствовал я.
— Ага! — ответил он равнодушно-бодро, как будто я спрашивал не про больную руку, и сутью моего вопроса было что-то вроде предложения в картишки перекинуться или пузырь раздавить.
— Ладно, сейчас отпущу ненадолго.
Я побаивался. Тельце и так небольшое, гемоглобина от тюремной жрачки небось и так мало, а хлещет неистово, плюс неизвестно сколько уже крови потерял. С другой стороны, надолго оставлять руку в таком гипоксичном варианте тоже было явно ни к чему.
— Много ли крови-то вытекло, до того, как в больницу пришли?
— Ты чё, док, ты думаешь я её мерял? — татуированный ухмыльнулся. (Да, это было смешно.)
Я снял жгут и ослабил давление на рану. Багровость с кисти слегка отступила, но и повязка начала бодро и прогрессивно промокать. Я снова надавил. Татуированный оставался безропотным (он праздно жевал жвачку в продолжение всей нашей встречи), и никаким моим движениям не препятствовал. Я отыскал в сумке пару крупных марлевых салфеток и проложил их между моей рукой и промокшей повязкой, чтобы не мараться кровью. Я решил до конца дороги больше не накладывать жгут, а просто давить на рану.
Положение было неудобным. Мужичок устроился на запасном колесе, а я — на бесконечно жёсткой УАЗиковой скамейке (ну вот жалко им было в этом Ульяновске поролону хоть чуть-чуть в сиденья подложить!
Рука у мужичка снова побагровела. «Э-эх, ну уж как довезу!..»
Сашка, казалось, еле плёлся. «И вообще», — думалось мне, — «как они эти артерии перерезанные сшивают? Это ж ювелирное дело, по идее…». Ближе к Т… я ещё раз отнял руку. Повязка не торопилась дальше промокать. Я достал бинт и наложил ещё несколько туров над окровавленной повязкой под давлением. Промокание новых бинтов было точечным и не спешило распространяться. Я впервые за всю дорогу выпрямился.
Мелькнула ненавистная Центральная снобская больничка. Остановились. Я, с ходячей выставкой татуировочного искусства на привязи, рванул в приёмник.
Нас встретил молодой, прямой и спокойный, как сама медицина, хирург.
— А, Просцово! Что тут?.. Артериальное кровотечение. Ну давай, посмотрим.
Я недоверчиво и даже настороженно прислушался к ленивым ноткам его сангвинической интонации. Но я, со всем своим провинциальным недоверием, был мало интересен уважающей себя центральной медицине. Её самодовольный, сытый и слегка брезгливый дух прижал меня, неприкаянного, к стенке, да там и оставил. Дальнейшая сцена, продолжавшаяся никак не больше двух-трёх минут, весело и даже почти без тени упрёка, перечеркнула всё моё получасовое пыхтение-потение-давление-переживание в УАЗике. Татуированный был приложен на операционный столик. Под мерные, душевные, как бы скучающие взмахи хирургической иглы состоялся следующий диалог:
— Чего, друг, жить, что ли, надоело?
— Да да, надоело.
— Что, опять будешь резаться?
— Ну, там посмотрим.
— Да? Ну смотри. А ты чего весь в татуировках? В тюрьме, что ли, родился?
— Да, док, видишь? — в тюрьме.
— Понятно. Ну, так скоро, наверное, обратно захочешь…
— Ну, может, и захочу.
— Что ж, вольному — воля.
После небольшой паузы:
— Ну всё, вставай, что ли, несчастный.