Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как таежники находят женьшень, так он нашел свою тему. Здесь, на насыпи брошенной узкоколейки.
К тому времени, когда надо было лететь на всесоюзное совещание, Гребенников уже располагал этой темой, уже были наброски — но в очерках своих об этом своем походе, который еще длился и потом, после узкоколейки, он назвал это место безобидно — старая насыпь и старая вырубка. Он знал, что его открытие «сработает», когда у него уже будет что-то твердое в журналистике, в литературе, а не только его областная добрая, но все же негромкая известность.
И теперь он еще более утвердился в правильности своего решения. Именно эта тема, разработанная в той книге, за которую он получил премию, и помогла ему стать тем, что он представляет собой теперь.
Все трое суток, что Гребенников пробыл у себя на заимке, жена его Анна не находила себе места. Не спала она, ни часу не спала. Ляжет, закроет глаза, вдруг начнет слышать, как дышат во сне дети — Сережка и Леночка… И какая-то тревожная грусть начинает рвать душу. Ноет сердце в предчувствии какой-то беды. И не должно бы этого быть с нею — все складывалось хорошо, так, как загадали еще в юности.
Жила в родительском доме в поселке возле этого города, где не спалось ей теперь. Самой старшей была среди пятерых детей — трех братишек и младшей самой — сестренки. Когда начинали жить родители, вербованные в вятском селе сюда на лесоповал, — любили друг друга. И оба они — некрасивые, костистые, прямоплечие, длинноносые, точно не муж с женою, а брат и сестра, родили ее красивой и тонкой. Не худой, не тощей, как мать, а тонкой и гибкой с опасными голубыми, а когда начнет злиться или разволнуется — синими до черноты глазами. Был период, когда сделалась она страшненькой — уже появились кроме нее еще двое — лет десять ей было тогда. Она сама заметила, что делается страшненькой. Притихла. Сникла как-то. Покорной сделалась. И так — покорной, сначала помогая матери, а потом вообще взвалив весь дом на свои плечи, прожила до юности. Лесной техникум закончила и на выпускном вечере, одетая кое-как, нечаянно увидела себя в зеркале — всю с головы до ног. И поняла, что красива, почуяла силу в себе необыкновенную. И точно не было этих тихих лет ее жизни.
Батя к этому времени начал попивать, но он был крепок еще, и от одной бутылки не падал, а только добрей делался и словоохотливей.
Девчата с ребятами, с приглашенными, еще праздновали выпуск. А Анна ушла домой. Шла по ночным улицам поселка, глядя прямо перед собой невидящими ничего глазами, ощущая в себе легкий звон какой-то. Шла и знала, что запомнит этот день и ночь эту на всю остальную свою жизнь. И она вспоминала теперь именно ту ночь и тот час. И она понимала, что не могла тогда оставаться в техникуме потому, что там ее знали такой, какой она была прежде, и совсем не знали, какой она сделалась в одно мгновение, и вообще никто ничего о ней и в ней не знает. Ее потянуло к отцу — не к матери, не к братьям и сестренке, а к отцу. Почему-то она была уверена, что отец знал все время, какая она на самом деле — не раз ловила на себе его насмешливый и радостный взгляд. А то, сидя за бутылкой — один за широким, не покрытым ничем некрашеным столом — с закусью посередине миска капусты с мелко накрошенным туда луком, да напластованнное толщиной в ладонь сало — специально каждый год откармливали очередного Ваську так, чтобы сало с прожилкой розовой шириною в ладонь было) — следит за тем, как она неслышно и неторопливо возится по дому и вдруг, поймав взгляд ее, — подмигнет. «Держись, Нюрка! Наша не пропадет…» И шла она из техникума — к бате. Издали увидела в горнице свет — он не спал. Она вошла и встала на пороге горницы, прислонясь к косяку всем боком…
— Ну, что, Нюрок? Кончилась жизнь собачья?
— Кончилась, батя…
— Покажь диплом-то. Или как оно называется…
Анна достала из сумочки диплом. Подошла к столу не спеша, положила его перед отцом на чистое место. Отец (не пьяный еще — и полбутылки не выпил, сидел просто так, а может, ее поджидал) прочитал внимательно от заголовка до последней строчки «Правил» на задней обложке, поднял бледные глаза, помолчал, разглядывая ее, и сказал:
— Теперь, Нюрок, смотри не продешеви… Не продешеви, смотри… Ваше женское дело такое — раз промажешь — вся жизнь насмарку. Мужик — тот еще подняться может. Баба — нет. Гореть будешь, огонь душить будет — не давайся. Смотри. Чтоб раз — и в цвет! Поняла? В город поедешь. Там работать будешь. Не здесь гнить. Приезжать стану. Здесь сорок километров всего… Иди, спать ложись. Поздно.
И запомнилось ей до самой мельчайшей подробности все тогдашнее лето: солнце, вода в реке, куда бегала купаться и с размаху кидалась с высокого берега — упругая, бесстыжая, вода с холодком, обласкивавшая все ее тело, такая, с которой не хотелось расставаться, но расставалась потому, что на берегу было солнце, потому, что с такою же смелостью принимал ее раскаленный песок. Запомнилась тайга — раньше тайга и тайга — для грибов, для страха, для ожидания отца с работы — грузовики привозили рубщиков затемно. И вдруг увидела деревья в ней, и все они разные, и каждое со своим обликом, и как человек — со своим характером. Мудрые мужики тогда работали в леспромхозе — не тронули тайги возле, дома своего. Так она и осталась здесь не тронутой, только к теперешнему дню захирела, потому что тайга — это если она большая. Кусочками тайга не бывает — вымрет в ней все, выпадет, как волосы, светом повыбьет таежный дух — останется один подлесок. Но спасибо и за то, что еще десять лет, приезжая домой, к бате, Анна видела знакомые сосны и лиственницу с бронзовым чешуйчатым стволом, с зелено-коричневой хвоей.
Прав был батя — горело. Огонь душил. И самое трудное, с чем она едва сумела совладать, было то, что тянуло ее не к парням, не к молодым, не к мальчишкам (рядом с общежитием находилось артиллерийское училище, и начальство училищное, заботясь о будущем своих подопечных, разрешало каждую субботу танцы), мальчишки напоминали ей братишек. А