Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она жаждала их спасать, этих головорезов.
Они рвали её, хуже, чем тигры.
И что тут скажешь? Природная доброта, – говорил жене Гуревич, – сущее наказание, причём не только для её носителей, но частенько и для тех, кто попадает в поле её излучения. Сам-то он выучил этот урок много лет назад. Был такой случай.
Собственная дочь Гуревича…
Стоп! Неужели мы ещё не говорили о дочери Гуревича?! Об этой конопатой девице – волшебном подарке судьбы, о последней розе лета – кажется, есть такое стихотворение у ирландского поэта Томаса Мура?!
Нет, как хотите, мы делаем здесь привал, садитесь поудобнее, ибо о Серафиме надо не торопясь. Они ведь родили её – прямо анекдот! – как библейские Авраам и Сарра, им уж по сто лет было. Тут, можно сказать, вот-вот на пенсию выходить, внуков нянчить, да и перед сыновьями неудобно.
С пенсией это, конечно преувеличение: Кате только сорок три исполнилось, и она вышла на то изобильно цветущее плато, на котором женщина может пребывать сколько угодно, меняясь только к лучшему: новая стрижка, удачная диета, укольчик ботокса между бровями…
– По-моему, Гуревич, у меня неполадки в пробирной палатке, – сказала однажды Катя, озабоченно хмурясь. – Был бы ты гинеколог, был бы от тебя толк. А так к тебе только с шизофренией идти.
– Может, это ранний климакс? – предположил Гуревич.
Конечно, стоило бы сходить к врачу, но Катя, слава богу, не выбралась. У них нарисовалась турпоездка в Перу. И они поехали, и вернулись очень впечатленные чужой увлекательной, как глянуть со стороны, жизнью. Чужая жизнь с непривычки всегда увлекает на первые две недели.
Лима показалась Гуревичу спроектированной безумным архитектором: улицы пребывают в броуновском движении: расходятся кругами, овалами, разбегаются и сходятся вновь в самой непостижимой закономерности. Но красота горной гряды на горизонте, по ночам осыпанной огнями, но океанский бриз, несущий запахи цветов и деревьев, но монотонный бег волн в бухте Лимы… И, конечно, вездесущий проникающий ритм перуанской сальсы, под который люди там не то что танцуют, но просто живут…
В общем, вернулись они с Катей очарованные… и угодили в кучу домашних проблем, какие всегда заставали, оставляя дом на разграбление двум этим великовозрастным лосям. Пока разбирались, чинили-платили, меняли лампочки, ругались с химчисткой… ещё пробежал месяцок-полтора. Наконец, надо было что-то делать, и Катя записалась на приём к врачу.
Позвонила она чуть ли не с кресла – растерянная. А у Кати эта эмоция дорогого стоит. Хохотала и шмыгала носом.
– Гуревич, ты будешь смеяться, – воскликнула она, – но мы забеременели! Представляешь? То, что мы считали нашим ранним климаксом, оказалось нашим поздним идиотизмом. И эта девка притаилась, как шпион, а теперь уже хрен что с ней сделаешь! А я ну прям совсем забыла, как рожать, Гуревич!
Он хотел спросить: откуда знаешь, что девка? Неужели ультразвук уже сделали? Но губы не слушались, и телефон в руке ходуном ходил.
– Ты молчишь, Гуревич? – нежно спросила Катя. – Ты в обмороке, я надеюсь? Надеюсь, ты плачешь?
Конечно же, он плакал! Катя знала его как облупленного… Человек с пограничной психикой, первым делом он душой вознёсся так высоко, что впору с жизнью расстаться! (В лицейском сообществе ты был бы Кюхлей.) Он пытался представить себе свою дочь – когда-нибудь лет через семь: с цыпками на руках, и как он будет стричь ей ногти и ругаться, до чего она это дело доводит: «ты же девочка!» А ещё, подумал, он назовёт свою дочку, доченьку свою, именем мамы: Серафима. Серафима Семёновна, ну-ка, расчешите аккуратненько свои патлы, заплетите коску. Вы же девочка! Вы же девочка…
И всё возродится, всё продолжится. И никто никогда не умрёт!
* * *
…В родовую палату Катя строго-настрого запретила Гуревича пускать – мало ли что с ним стрясётся. Это было страшно обидно: любой мальчишка, любой, понимаете ли, двадцатикопеечный пацан торчал возле своей жены и держал её за руку! А он, он – доктор Гуревич! – должен скулить тут под дверью, как отверженный пёс, и бегать по стенкам от ужаса!
Ну, не будем скрывать: тому есть причины. В институте Гуревич был известен тем, что однажды устроил дикий шухер в отделении новородков. Произошёл инцидент на занятии по курсу неонатологии…
В родильное отделение студенты допускались в стерильных халатах, белейших колпаках и в бахилах. Им – каждому – вручали только что рождённого, ещё в смазке, ребёночка. Задание ответственное и очень нервное: тебе, студенту, поручен первичный осмотр новорождённого: как двигаются ручки, ножки, как он кричит, как глазки смотрят. Нет ли врождённых пороков. А потом надо обработать его, личико умыть, надеть косынку и запеленать…
У всех младенцев на ноге была клеёнчатая бирка на шнурке, и потому все они казались одинаковыми, как на складе. Полуобморочному Гуревичу тоже достался ребёночек; акушерка, слава богу, сама уже помыла его и надела платочек. Дальше надо было как-то совладать с ситуацией: не уронить, не задавить, не сесть на него случайно – словом, не угробить мальца. Трепеща всеми поджилками, Гуревич положил ребёнка на пеленальный стол и первым делом увидел, что ребёнок – мальчик, а на ноге висит бирка: «Маша Глинская». Перепутали, разгильдяи!!!
Гуревич оцепенел. Его подвижное (на колёсиках) воображение мгновенно вспыхнуло и заработало в бесконтрольном режиме: горе немолодых супругов, которые пятнадцать лет мечтали зачать ребёнка и наконец, с огромным трудом… и вот он перепутан, потерян и…! Нет: это мать-одиночка, некрасивая, одноглазая, мечтала хотя бы о ребёночке… забеременела от пьяного сантехника, который просто по доброте душевной… и вот дитя, которое досталось ей с такими муками – единственный свет в окошке! – может быть прикарманенно кем-то чужим… Нет, он не мог такого допустить!
И Гуревич заорал, как сирена, на все отделение.
«Ребёнка подменили!!! – завопил он. – Это не Маша Глинская! Где Маша Глинская?!! Немедленно распеленайте детей!!!».
Из всех палат высыпали в коридор роженицы и загалдели в страшном возбуждении. Заведующий отделением кричал: «Гуревич, Гуревич! Перестаньте визжать! Это не ребёнок – Маша Глинская, это мама – Маша Глинская! Заткнитесь, ради бога, Гуревич!»
Долго потом девочки называли его Машей Глинской и, конечно, доложили Гуревичу, как отозвался о нем завотделением. Так себе отзыв: «Не пускайте ко мне больше этого маньяка!» – сказал тот.
В общем, давно это было…
Когда девочку вымыли и обработали, Катя впустить мужа разрешила. Пусть любуется, сказала, своим рыжим произведением; а девчонка и впрямь вылупилась такая яркая, кудряшки мокрые, но видно сразу: ирландской масти.
Тут, как и следовало ожидать, с Гуревичем приключился страшный конфуз! Инспектируя каждый сантиметр тела своей неожиданной подарочной дочки, считая пальчики на её ногах и руках, он сбился со счёта!