Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах нет. Все знают и, наверное, представляя меня, первым делом говорят: «Вы знаете, она глуховата». Не понимаю, как я могу об этом писать… Разве можно свыкнуться с таким убожеством? Пускай бы это случилось со стариком, со старухой, с каким-нибудь горемыкой! Но с молодым, с таким живым и трепетным существом, которое яростно хочет жить!!!
Понедельник, 30 апреля 1883 года
Мне выпало счастье поболтать с Бастьен-Лепажем.
Он объяснял мне свою Офелию. Черт возьми! Это художник выдающегося дарования.
Я от него без ума. У него большой талант. Этот маленького роста, некрасивый человек кажется мне красивым и пленительным, как ангел. Хочется всю жизнь слушать его и следить за его высокими трудами. И как просто он говорит! Не помню, по какому поводу он заметил: «По-моему, в природе столько поэзии!» – и все это с такой простодушной искренностью, что я была несказанно очарована.
Я преувеличиваю, сама чувствую, что преувеличиваю. Но доля правды тут есть.
Отправлялись из дому вместе, и перед уходом была очень приятная минута, когда собрались все – Каролюс, Тони Р.-Ф., Жюль Бастьен, Эмиль Бастьен, Эдельфельт, Карье-Беллёз[168], а потом еще Сен-Марсо.
Среда, 2 мая 1883 года
Собиралась в Оперу, но стоит ли? На самом деле я на минуту решила, что поеду, чтобы показаться на люди и чтобы до ушей Жюля [Бастьен-Лепажа] дошло, как я была хороша. А зачем это мне? Не знаю. В сущности, как глупо! Как это глупо: людям, которыми ничуть не дорожу, я нравлюсь, зато уж другим… О, конечно же, я бы ему не понравилась. И потом, им завладела эта Маккей[169], и потом, у него нет времени… Но это было бы так мило, так очаровательно хорошо! Я была бы так довольна! Это было бы так… Только не надо ему подавать виду; ходят слухи, что Бреслау вешалась ему на шею, но… ему нравятся только белокурые… и он сам это говорит. Дурной вкус. Надо мне быть осторожнее, тем более что все равно это были бы пустые хлопоты; в конце концов, я нисколько не покушаюсь на этого великого художника. Разве я вышла бы за него? Нет. Тогда в чем же дело?
В конце-то концов, зачем вечно копаться в себе в поисках неизвестно чего? Мне безумно хочется понравиться этому великому человеку, вот и все. И Сен-Марсо тоже. Кому из них больше? Все равно. Мне довольно будет одного из двух. Это придает жизни интерес. От этого меняется мое лицо, я хорошею, кожа упругая, свежая, бархатистая, глаза живые и блестящие. И вообще, это занятно. Если подобные глупости действуют столь сильно – что же творит настоящая любовь?
Понедельник, 7 мая 1883 года
Пишу мальчишек заново; они у меня будут в полный рост, на полотне большого размера – так забавнее.
Вторник, 8 мая 1883 года
Живу в искусстве, спускаюсь только к обеду и ни с кем не говорю.
Чувствую, что у меня пошла новая полоса.
Все кажется мелким и пресным, все, кроме того, чем я занята. Если воспринимать жизнь так, она могла бы быть прекрасной.
Среда, 9 мая 1883 года
У нас республиканский художественно-поэтический обед.
Поднимаемся в мастерскую; само собой, мой холст повернут лицом к стене. Пришлось чуть не драться с Бастьеном, чтобы не пустить его посмотреть, потому что он уже чуть не пролез между холстом и стеной.
Преувеличенно расхваливаю Сен-Марсо, и Бастьен говорит, что ревнует и будет его мало-помалу развенчивать.
Он это повторил несколько раз, и на днях я уже слышала от него то же самое. Ну что ж, хоть это и шутка, я от нее в восторге.
Пускай думает, что Сен-Марсо мне дороже, чем он, как художник, разумеется. То и дело спрашиваю у него: «Скажите, вы его любите, вы в самом деле его любите?»
– Да, очень.
– Вы любите его так же, как я?
– Ну нет, я ведь не женщина; я люблю его, но…
– Но я люблю его не как женщина!
– А все-таки какой-то такой оттенок в вашем восхищении проскальзывает!
– Да нет же, клянусь вам.
– Не нет, а да: вы сами этого не сознаете!
– Как вам только в голову взбрело!
– Еще бы, ведь я ревную: я не красив, не черноволос…
– Он похож на Шекспира.
– Ну вот видите…
Бастьен меня возненавидит! Почему? Не знаю, я этого боюсь. Между нами какая-то враждебность, это чувствуется по некоторым мелочам. Нас не связывает чувство симпатии; я нарочно остановилась невдалеке от него и высказала некоторые мысли, которые, может быть, чуть-чуть растопят лед.
Мы одинаково думаем об искусстве, но при нем я не смею рта открыть. Не потому ли, что он меня не любит – и я это чувствую?
Словом, что-то тут не то…
Суббота, 12 мая 1883 года
Утро провела в мастерской, болтала с нашими дамами и на секунду изловила Жюлиана, попросила его приехать взглянуть на мальчишек.
Понимаете, я не хочу советов, мне нужно только впечатление публики, а Жюлиан – представитель благонамеренного большинства.
Наши дамы хотели увезти его в цирк, но он остался со мной, мы поговорили о святых женах. Объяснила ему, как я это себе представляю. Поиздевались вместе над драпировками, которые выдумал Тони. Разве на этих женах могут быть прекрасные синие и коричневые кашемировые покрывала? Ведь они много месяцев шли за Иисусом, это были революционерки, Луизы Мишель[170], отверженные того времени; всякое изящество и мода были им чужды.
Моя картина в Салоне меня не интересует. Я сделала ее только потому, что другого выхода не было, причем второпях.
Вторник, 22 мая 1883 года
Работаю до половины десятого. Но при каждом шорохе, при каждом звонке, при каждом тявканье Коко душа у меня уходит в пятки. До чего точное выражение! По-русски тоже так говорят. Девять вечера, а новостей нет как нет. Ну и переживания! То-то будет досадно, если я ничего не получу! Столько было заранее говорено об этом в мастерской, и Жюлианом, и Лефевром, и Тони, и всеми вместе, – невероятно, чтобы мне ничего не присудили. А если присудили, то ведут себя не слишком-то любезно: могли бы дать телеграмму – ведь чем скорее узнаешь добрую весть, тем лучше…