Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возникает один частный вопрос – о причинах мумификации тела Дмитрия Шемяки, совершенно исключительной там, где от остальных погребенных, в том числе и от его дочери, лежавшей с ним в одном саркофаге, сохранились лишь кости. Не связана ли сохранность его тела с воздействием яда?
Уже в XV в. существовала упорная летописная версия о преднамеренном отравлении Дмитрия Шемяки по приказу Василия Темного. Сообщая о смерти Шемяки, одни летописцы говорят, что он умер «напрасно», т. е. неестественной смертью; другие прямо утверждают о его кончине «с отравы»: «.даша ему лютого зелия и испусти нужно душу». Наиболее обстоятельны рассказы Ермолинской и Львовской летописей: «того же лета (1453. – В. Я.) в Новгороде Великом преставися князь Дмитреи Юрьевичь Шемяка; людская молва говорит, что будето сь со отравы умерл, а привозил с Москвы Стефан Бородатыи дьяк к Исаку к посаднику Богородицкому (очевидно, к Борецкому. – В. Я.), а Исак деи подкупил княжа Дмитреева повара именем Поганка, тъи же дасть ему зелие в куряти. И пригна с вестью на Москву к великому князю Василеи Беда подъячеи; князь же велики пожаловал его дьячеством, и прорекоша ему люди мнози, яко ненадолго будет времени его, и по мале сбысться ему», «того же лета посла великий князь Стефана Бородатого в Новгород с смертным зелием уморити князя Дмитрея. Он же приеха в Новгород к боярину княже Дмитрееву Ивану Нотову (вариант: Котову. – В. Я.), поведа ему речь великого князя; он же обещася, якоже глаголет Давид: яды хлеб мой възвеличи на мя лесть; призва повара на сей совет. Бысть же князю Дмитрею по обычаю въсхоте ясти о полудни и повеле себе едино куря доспети. Они же оканнии смертным зелием доспеша его и принесоша его пред князь; и яде не ведый мысли их; не случи же ея никому дати его. Ту же разболеся, и лежа 12 дней преставися; и положен бысть в церкви святаго мученика Егория в Новегороде»[663]
Ответ на поставленный вопрос способна была дать криминалистическая экспертиза хранящихся в Софийском соборе останков. Такая экспертиза была произведена осенью 1987 г. и дала подтверждающий результат[664]. В исследованных органах и тканях был обнаружен мышьяк, количество которого позволило лишь предполагать отравление. Более существенным, однако, оказалось то обстоятельство, что останки были мумифицированы. При желудочно-кишечной форме отравления мышьяком болезнь продолжается до двух недель (по летописи, Шемяка «лежа 12 дней и преставися») и заканчивается летальным исходом. В процессе болезни происходит резкое обезвоживание организма, которое сопровождается выведением из него большей части яда, но именно такое обезвоживание и служит причиной мумификации тканей. Таким образом, судебно-медицинское исследование подтверждает и атрибуцию останков Дмитрия Шемяки, и достоверность летописного известия о его отравлении. Летописи расходятся в определении соучастников отравления. Думается все же, что более надежной является версия Львовской летописи, указывающей на боярина из непосредственного, городищенского окружения Дмитрия. Напротив, причастность посадника Исака Борецкого, названного в Ермолинской летописи, весьма сомнительна потому, что семья Борецких наиболее последовательна в своей ненависти к московским великим князьям. Именно она, по логике вещей, принадлежит к тому слою новгородского боярства, который служил опорой галицкому князю Дмитрию Юрьевичу.
Как бы то ни было, а становится очевидным, что за мощи Федора Ярославича в 1616 г. были приняты останки Дмитрия Шемяки, которые затем и почитались под чужим именем, превратившись в одну из чтимых реликвий Софийского собора. Еще при жизни Шемяка был предан анафеме: церковный собор 1448 г., осуждая ослепление им Василия Васильевича и захват московского стола, доводил до всеобщего сведения, что Шемяка «сотворил над ним не менши прежнего братоубийцы Каина и окаанаго Святополка»[665]. Акты второй половины XV в., выданные московскими князьями, запрещают принимать потомков Дмитрия Шемяки и его зятя князя Александра Чарторыйского[666]. К началу XVII в. полностью изгладилось воспоминание о месте погребения Дмитрия Шемяки в Юрьевом монастыре.
Полная противоположность ему – Федор Ярославич. Его смерть, нелепо приключившаяся накануне брачного пира, отмечена сооружением в том же году надвратной церкви в новгородском Детинце во имя его небесного патрона – св. Феодора[667]; память о ней сохраняется в наименовании Федоровской башни. Канонизация Александра Невского, сначала местная, а с 1547 г. всероссийская[668], привлекает внимание церкви и к его ближайшим родственникам. Уже во времена составления Степенной книги возникает ревнивая версия о погребении Федора Ярославича и его матери Феодосии-Евфросинии «во граде Владимире в пресловутой обители святого Георгия», а находясь во Владимире во время Казанского похода, Иван IV отдает распоряжение совершать панихиды по князьям и княгиням, погребенным во владимирских храмах, в том числе и по Евфросинии с Федором[669]. С открытием мощей в Юрьевом монастыре в 1616 г. и возникновением их местного, а затем и всероссийского почитания начинается длительный спор о том, где же находится истинное место их погребения, завершившийся в 1900 г. официальным признанием местонахождения реликвий в Новгороде[670].
Нельзя исключить того, что митрополит Исидор, провозгласивший принадлежность найденных в Юрьевом монастыре останков брату Александра Невского, руководствовался прежде всего антишведскими настроениями, поскольку само имя великого русского полководца звучало как вызов, как напоминание о былом поражении шведов. Однако скандальность ошибки 1616 г. очевидна. Она состоит не в том, что за мощи князя Федора были приняты останки другого человека, а в том, что под этим именем на протяжении последующих веков почитались и почитаются останки одной из самых одиозных личностей средневековой русской истории – человека, отлученного от церкви и проклинаемого многими поколениями.
Хранящийся в Рукописном отделе Библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина рукописный сборник 0-IV-№ 14 является одним из важнейших источников для исследования московско-новгородских отношений накануне присоединения Новгорода к Москве. Будучи написан полууставом второй половины XV в. на бумаге с водяным знаком 1476 г., он представляет реалию заключительного этапа новгородской независимости, но еще большую ценность ему придает то обстоятельство, что собранные в нем документы (за исключением Коростынского договора) дошли до нас только в этом сборнике, не сохранив ни оригиналов, ни других копий. Между тем в их число входят материалы, составляющие важнейшую основу нашего знания новгородской истории XIV–XV вв.