Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но почему вы их не отпустили? Если хотели помочь?
Магнус ерзает на стуле. Потирает руки, морщит лоб.
– Но… – говорит он и через пару секунд добавляет: – Она мне нравилась…
– Азра?
Магнус не поднимает глаза. Крупная голова качается вверх-вниз. Залысина поблескивает в свете лампы.
– Да, – всхлипывает он. – И мама сказала, что никто не заметит, что пары югославов не хватает. Сказала, что это не играет никакой роли. И что я могу их оставить у себя, если пообещаю не уезжать. Но потом… после того, как Нермина… исчезла, Асса изменилась. Она перестала со мной разговаривать и больше не хотела никуда ехать. Только сидела там в кровати. Все было хорошо. Пока полицейский и та женщина из Стокгольма не пришли и не спугнули ее. Полицейский был так зол. Я сильно испугался. Это было ужасно, но у меня не было выхода. Я должен был защищаться. И остановить Ассу. А та женщина из Стокгольма исчезла.
Повисает тишина.
Несмотря на расплывчатое изображение, я ощущаю шок Сванте всем телом.
Он сидит с открытым ртом, пытаясь осознать услышанное.
– Вы были влюблены в Азру? – спрашивает он наконец.
Магнус качает головой и всхлипывает.
– Влюблен?
– Да. Вы были влюблены в нее? Хотели быть с ней? Испытывали влечение? Поэтому вы удерживали ее в подвале?
– Ну это… – всхлипывает Магнус. – Она была больше как любимый питомец.
От шока я втягиваю воздух и нажимаю на паузу. Мне трудно дышать.
Он говорит о ней как о домашнем животном.
Моя мать, зверушка Магнуса.
Я чувствую, как по щекам текут слезы, и думаю о том, сколько раз я бывала у них в доме в детстве.
Помню, как забегала в дом Магнуса и пряталась под кухонным столом, когда мы играли в прятки. Лежала там на животе, прижавшись щекой к прохладному линолеумному полу. Вдыхала запахи еды, табачного дыма, сдерживала хихиканье и ждала, когда меня найдут.
Она была там, подо мной.
Мои босые детские ножки бегали у нее над головой.
Мое ухо прижималось к полу, который был ее потолком.
А я ничего не замечала.
Слова Эсмы звучат у меня в голове: боснийская поговорка, которую она нам рассказала.
Кто посеет ветер, пожнет бурю.
Буря, она здесь. Семена зла, посеянные Маргаретой в ту зиму, когда она впустила к себе Азру и Нермину, выросли в шторм.
Раздается скрип открываемой двери. Манфред входит в комнату и садится напротив. Встретившись со мной взглядом, медленно кивает, словно подтверждая, что все, что я только что услышала, правда.
Мне вспоминаются слова Андреаса, когда мы с ним ссорились на глазах у Манфреда и когда я пыталась объяснить, почему в Урмберге так негативно настроены к иммигрантам. Я так старалась подобрать аргументы в пользу того, что нам помощь нужна больше, чем иммигрантам. Словно мое происхождение было твердой валютой, которую спокойно можно было обменять на симпатию и привилегии.
Я никогда не забуду его слов. Они врезались мне в память.
Малин, ведь это могла быть ты… Это ты могла спасаться от войны и голода.
А я тогда ответила, что это все чушь, я не могла быть на их месте.
Я же из Урмберга, я никакая не мусульманка, переплывшая через Средиземное море в залатанной резиновой лодке, чтобы паразитировать на шведской социальной системе.
Но именно ею я и являюсь.
И в эту секунду я понимаю, что должна сделать ради Азры, перед которой в долгу, ради Нермины и Эсме и, прежде всего, ради самой себя.
– Манфред, – начинаю я. – Мне надо кое-что тебе рассказать.
Четыре месяца спустя
Берит выставляет на стол чай и булочки.
Я смотрю в окно.
Солнце растопило снег и обнажило в поле большие темные лоскуты. Возле горки камней в саду показалась мужественная мать-и-мачеха.
Булочки пахнут очень аппетитно.
Не помню, когда я в последний раз ел домашнюю выпечку. Наверно, еще до смерти матери: она иногда пекла. Чаще всего сахарный пирог, это проще всего, но ей случалось и печь плюшки с корицей, посыпанные сверху жемчужинками крупного белого сахара.
Папа не умеет ни печь, ни готовить, но эта проблема легко решается микроволновкой.
Ханне смотрит на Берит и морщит лоб.
– Берит, милая, я сама могла бы накрыть на стол.
– Нет, сиди, – командует Берит. – Я обо всем позабочусь. Вы тут пообщайтесь, а я пойду пройдусь с Йоппе.
– Тогда я потом помою посуду, – вызывается Ханне.
– В этом нет нужды.
– Я с радостью это сделаю, – заверяет Ханне.
– Не стоит.
Они препираются, как старые супруги.
Папа с мамой тоже ругались по мелочам, например, кому выбрасывать мусор или какую передачу смотреть вечером пятницы.
Может, Берит и Ханне нравится жить вместе, как папе с мамой. Хоть они и не пара.
Папа говорит, что это «скандал», что коммуна позволила Ханне жить у Берит. Он говорит, что дешевле и проще было бы отправить ее в дом престарелых, но я не согласен. Не могу представить себе Ханне среди старых маразматиков в доме престарелых.
Берит, прихрамывая, идет в прихожую. Вслед за ней семенит Йоппе. Он бросает последний жаждущий взгляд на булочки и неохотно выходит из дома.
Дверь захлопывается, и мы остаемся с Ханне один на один.
Ханне улыбается.
Она уже не такая худая, как прежде, щеки приобрели здоровый румянец. Волосы густые, блестящие, они мягкими локонами падают ей на плечи.
– Я перед тобой в долгу, – говорит она. – Мне сказали, что ты спас мне жизнь.
Я весь вспыхиваю и отвожу глаза.
Ханне протягивает мне блюдо, и я беру самую крупную булочку. Откусываю кусок и поднимаю глаза.
У Ханне на лице написано любопытство. Несмотря на возраст, она в эту минуту похожа на ребенка.
– Должна признаться, я не помню, что произошло, – говорит она. – Но мне об этом рассказывали. Много раз.
Она усмехается.
– Сложно ничего не помнить? – интересуюсь я.
Она кивает и тоже берет булочку. Держит в руке и рассматривает, словно гадая, из чего она сделана или сколько весит.
– Да, порой очень трудно. Хоть мне и кажется, что мне стало получше. Мне прописали новое лекарство. Да и моя жизнь теперь не такая драматичная.
Она приподнимает брови на слове «драматичная».