Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После своих тренировок Иван всегда приходит растерзанный, распаренный, потный и, не замечая ничего вокруг, спешит в ванную. И сейчас скинул грязный плащ, бросил в угол сумку с формой, в другой — ботинки, в носках пошлёпал через проходную гостиную — мыться и вдруг замер на месте.
— Лёся?!
Марья не решилась войти, осталась в передней, прислонилась к двери. Ей бы поспешить на кухню, выключить выкипающий чайник, а она стояла оглушённая Лёсиным вопросом: «Это больно — бегать?»
— Я уезжаю. Пришла к тебе попрощаться. Я люблю тебя. Меня везут в другой город к самому лучшему врачу, а может быть, к великому волшебнику. Если меня вылечат, ты женишься на мне?!
Тонкий, полудетский, несмотря на семнадцать лет, голосок гремит в ушах и сейчас.
— Обязательно, — не задумавшись, быстро ответил Ваня. — Ты хочешь чаю? Давай устроим пир!
— Вы с Машей так боитесь меня, что говорите без передышки. Не хочу чаю. Не могу пить чай. Ты мне сказал. Я буду стараться вылечиться, буду делать всё, как нужно. — После долгой паузы сказала: — Проводи меня, пожалуйста.
Марья отскочила от двери, метнулась в кухню и там поставила ладони над бурлящим, почти выкипевшим чайником, чтобы немного согреться.
Всё-таки она вошла во флигель.
— Вы к кому? — резко спросило её высохшее, узкогубое существо в юбке, не успела Марья переступить порог.
Тут же заскрежетало что-то, Марья оглянулась.
Не только её, взгляды всех посетителей, молча, неподвижно сидевших в холле, остановились на красномордом санитаре, со скрежетом вынырнувшем из недр больницы. Нормально двери здесь не открываются, они пронзительно взрываются злыми железками. Наверное, в тюрьме так же. Красномордый санитар, поигрывая связкой железок, налитый сокрушительной силой укрощать, смирять, прошествовал из корпуса.
«Палата № 6», гаршиновские рассказы, истории о сумасшедших домах, когда-то где-то слышанные, когда-то читанные, мухами облепили Марью: жужжат. Может, и Колечку бьют?
— Вещи, что ль, принесла? Давай! — спросило неожиданно вполне человечьим голосом существо. — Оформляют его. Должон скоро выйти, как раз к трём.
Недоумевая, Марья переспросила:
— Что оформляют?
— Документ, чего ещё, — почти по-человечески объяснило существо. — Выпускают его. Хватит, нагостевался.
Марья выскочила из корпуса.
Солнце, деревья с молодыми листьями, птицы поют.
Сегодня уже было это. Только на кладбище деревьев больше, зелень гуще, ветки словно переплелись все в братской любви. Здесь деревья стоят далеко друг от друга, поодиночке, скупыми вехами живой жизни.
Облегчение и страх. Хорошо, что не там, внутри, под скрежет железа и под неусыпным глазом красномордых санитаров встретятся они, но встреча — близка. Какой она будет?
Не одиночество, не голод, не разлука с Иваном, самая страшная мука — предать человека.
Вышел старик, закинул голову, стал смотреть на солнце. Потом медленно двинулся по территории больницы к выходу. Как на вешалке, на нём болтался пиджак. Что-то знакомое почудилось в этом человеке, неторопко, как бы нехотя уходящем из сумасшедшего дома.
Только когда отошёл на несколько шагов, сообразила: это же он, Колечка! Позвала: «Колечка!»
Он продолжал идти.
Не слышал? Слышал, но не отнёс к себе? А может, узнал сразу и не захотел узнать: вычеркнул из своей жизни. Ни на что не надеющимся псом поплелась сзади.
Навстречу шли, обгоняли их люди. Светило не майское, будто июльское солнце: насквозь прогревало, словно призывало к милости и прощению. Они с Колечкой под солнцем одни на свете!
— Колечка! — снова решилась позвать.
Он на ходу повернул голову, резко остановился.
Стоял, ждал, когда она подойдёт. Она спешила подойти, а ноги не слушались, заплетались, потому что в лице Колечки не вспыхнуло радости. Глаза не были тусклыми, как у человека, которого закормили лекарствами, и больными не были, словно не из больницы он вышел, но они были равнодушными: такими смотрят на постороннего. И, когда Марья подошла совсем близко, он, явно узнавший её, продолжал оставаться равнодушным и немым.
— Прости меня, если можешь, — забормотала она. — Ни горе, ни моя тяжёлая жизнь — не оправдание. Я не могу больше без тебя, я очень соскучилась.
Колечка повернулся и пошёл, но, она успела заметить, в глазах мелькнуло облегчение, а может, радость — он разрешил ей идти с ним. И она пошла рядом. Сначала шла молча, как идут, когда всё уже сказано-пересказано, когда люди совсем родные и в молчании — высшая близость, которую словами только испортишь. Шла и боялась смотреть на Колечку. Но в какую-то минуту посмотрела — мутная, одна, прилипла к сивой щетине слеза. И тогда Марья заговорила: про то, что её тоже все бросили, про тётю Полю, про «скорую помощь» и про больницу, где она работала, про Ивана, про его Веронику, про голод, про страх, про опусы. Говорила с удовольствием, ища оправдания у Колечки за своё многолетнее отступничество, удивления перед её геройством. И вдруг с разбегу заткнулась — опять «я-я». Зачем оправдываться, зачем снимать с себя вину?
— Я предала тебя. Предала маму. — Заспешила. Заговорила просительно: — Наверное, остались её записки. Знаю, чувствую, у неё была какая-то тайна. Хочу напечатать то, что она написала. Мне нужно знать её тайну, чтобы думать о ней, чтобы быть с ней. Я совсем не знаю маму.
Колечка остановился, повернулся к ней.
— Мне вшили ампулу, — сказал свои первые слова. Не сказал, прошамкал. С ужасом Марья увидела: у него нет зубов. Выпали от истощения или… выбил красномордый санитар? Не может быть, чтобы вот так, сразу, исчезли все прекрасные, белые зубы! — Я больше не буду пить. Записки у меня. Это дневник, мама доверила хранить, но разрешения печатать не дала.
Они стояли на тихой аллее Загородного шоссе, около жёлтых, барачного типа домов под солнцем и птицами, соединённые снова, теперь уже, Марья чувствовала, навсегда. Она вымоет Колечкин дом, она будет приходить к нему и готовить еду, как дочь. Она познакомит Колечку с Алёнкой и Борисом Глебычем. Возьмут и все вместе поедут в Серебряный бор купаться. Она поможет Колечке вставить зубы. Будущее метало перед ней свои сочные картинки, а Колечка смотрел на неё как раньше, когда всё, что у него было, отдавал ей и Ване.
Но она больше не хочет ничего брать у него. Теперь она отдаст ему всё, чего недодала ему жизнь. Сейчас она скажет ему…
— Пойдём сядем, — позвал он.
Они сели на скамью под старой, опустившей свои ветви чуть не до земли липой.
Доверие — это прощение. Теперь не оступиться, не увязнуть в своём «я», принять в себя Колечкины страдания. Сколько раз принимала в себя боли больных и забывала о себе! И сейчас, в этот первый за долгие годы, очищающий, прощающий час есть только Колечка.