Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он никогда не участвовал в интеллектуальных или политических дискуссиях, которые велись в нашем кружке. Но никто не сердился на него за это. От него как будто и не ждали, чтобы он высказывался. За этим негласным уговором, пожалуй, даже просматривался определенный снобизм. «Знаете, мы провели вечер с молчаливым и мудрым Элиманом, этим таинственным африканцем, таким остроумным в своем безмолвии». Впрочем, никто никогда не задавал ему вопросов, даже если речь заходила об Африке. Не хочу сказать, что происхождение придавало вес его мнению об африканских делах, но, думаю, всем хотелось узнать, что он, как африканец, думает о тех или иных событиях на родном континенте. Это был канун 1960-х. Независимость африканских государств вызывала большие и ожесточенные споры по всему миру, не исключая и наш салон. Но единственный африканец в нашем кругу ни слова не говорил по этому поводу.
И вот однажды вечером в 1958 году, да, в октябре 1958-го, мне надоело выказывать ему особое уважение, чтобы не сказать почтение. Мы обсуждали сенсационный отказ Гвинеи участвовать в предложенном де Голлем референдуме о создании Французского сообщества. Я встала и обратилась к нему: «А вы, месье Элиман, что вы думаете об этом решении народа Гвинеи? Или вы ничего об этом не думаете и ваша единственная реакция – это презрительное молчание, которое мы наблюдаем в последние месяцы? Может быть, вы считаете, что мы недостойны услышать ваше мнение? Но, может быть, этого достоин гвинейский народ, который лично я нахожу потрясающим? Вам так не кажется?»
Видела бы ты физиономии собравшихся, Corazon. Они оцепенели. Вспоминаю глаза некоторых: в них застыл страх. Я сразу заметила, что Гомбрович весь напрягся, как будто думал: ну всё, сейчас будет драка! Сабато, еще один большой друг Элимана, выглядел невозмутимым, но, полагаю, ему тоже было интересно, что скажет Элиман. Думаю, все присутствующие, даже те, кто оцепенел, ждали его ответа. Он сидел в кресле, немного в стороне. Я дерзко встала перед ним, в трех метрах, одну руку уперев в бедро, а в другой держа бокал с вином. Я была очень молода, с короткой стрижкой, в ушах – большие серьги-кольца, в длинном синем платье, благодаря которому мне в тот вечер досталось больше, чем обычно, заинтересованных взглядов, комплиментов и откровенно или завуалированно непристойных предложений. Я бросала ему вызов. Он медленно поднял глаза и взглянул на меня. Я поклялась себе, что не опущу глаза, как постоянно делала это раньше, когда наши взгляды встречались. Несколько секунд Элиман сидел не шелохнувшись и глядел на меня. Я шагнула к нему и сказала: «Вы не расслышали? Я спросила, что вы думаете о решении Гвинеи. Мне хотелось бы знать, что вы думаете о независимости этой страны и о ее лидере Секу Туре».
Прошли долгие, напряженные секунды, и вот он встал – он тогда показался мне гораздо выше, чем я думала. Один шаг – и он прямо передо мной. Я не отступила. Я вздернула подбородок, чтобы продолжать смотреть ему в глаза. Мне было восемнадцать, я только что поступила на юридический факультет. Он был взрослый мужчина. Я не знала, сколько ему лет. Только позже выяснила, что ему было сорок три – как моему отцу.
Я находилась в нескольких сантиметрах от него, и у меня возникло смутное ощущение, что передо мной стена и в то же время – море, вставшее на дыбы, вертикальная волна, изнутри которой слышится рев. На мгновение в его глазах вспыхнул огонек ненависти, словно ему хотелось убить меня или ударить. Но огонек быстро погас, и я увидела спокойное, почти веселое лицо. Затем на этом лице появилось подобие улыбки – но это, похоже, заметила только я, – и Элиман, не сказав ни слова, вышел из гостиной.
После его ухода повисло молчание. Прервал его Гомбрович: «Браво, мадемуазель. Вы не из трусливых. Но я понимаю поступок африканца. Ты, Сабато, тоже его понимаешь, правда? Он сейчас как затравленный зверь. Как раненое животное. На какое-то время он затаится. Он всегда так делает, если к нему подступают слишком близко. А когда он собирается исчезнуть, у него появляется такая походка, какой он сейчас вышел из комнаты. Мы с Сабато в конце концов к этому привыкли. И вам тоже лучше бы привыкнуть. Думаю, вы нескоро увидите его здесь. И все-таки – браво, девушка. Его надо было зацепить, а кроме вас здесь некому это сделать».
Гомбрович был прав: после этого вечера Элиман пропал на несколько месяцев. В следующий раз я увидела его почти год спустя, в августе 1959-го. В этот период Гомбрович и Сабато время от времени появлялись в салоне моих родителей. И каждый раз я спрашивала, сердится ли еще на меня их друг. Один из них всегда отвечал, что Элиман не сердится. Просто он уехал. Куда? Путешествует по Латинской Америке. То в Чили, то в Бразилии, то в Мексике, то в Гватемале, то в Уругвае, то в Колумбии, то в Перу. А вот цели этих частых поездок ни Гомбрович, ни Сабато не знали. «Сколько я его знаю, – сказал мне однажды Сабато, – он всегда много путешествует. Но я не знаю, что он ищет, не знаю даже, ищет ли он что-нибудь».
Я выбрала Сабато и Гомбровича своими наставниками в литературе. Хотя скорее это они выбрали меня в ученицы. Они уже были известными во всем мире писателями. В университете я изучала право, но чувствовала, что поэзия мне ближе. Гомбрович и Сабато не были поэтами. Они были великолепными мастерами прозы, наделенными высочайшим интеллектом. Они не писали стихи, но читали их и хорошо знали поэзию. В то время, когда я делала первые шаги в литературе, наши беседы о поэзии были для меня исключительно важны.
Я представила на их суд свои первые поэтические опыты; их оценка была строгой, без снисхождения и без незаслуженного поощрения. Если я серьезно отношусь к литературе и к поэзии, если я хочу писать, говорил Гомбрович, у меня только один путь – неумолимая взыскательность, полная самоотдача. Он приводил мне слова чешского поэта Владимира Голана: «От наброска к законченному произведению надо ползти на коленях». И добавлял: «У этой дороги нет конца».
Гомбрович был более жестким, но в то же время и более веселым и эксцентричным из этой пары. Он много общался с молодежью, и в его даровании было что-то фрондерское, ироническое, почти неприятное. Сабато был более замкнутый, молчаливый. Он умел быть безжалостным в своих суждениях о литературе, но в любых обстоятельствах проявлял большую сдержанность. А еще чувствовалось, что он существует в обширном и глубоком