Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О чем?
— Как молодой человек приехал в Москву и что здесь увидел.
— А?.. — Лицо Кирилла искажается. На нем — ужас, обида. Я понимаю — ведь его «Полет…» о том же самом, и «Полет…» уже создан, обработан и переработан, готов для издания… Спохватываюсь, тороплюсь заверить:
— Да нет, нет, у меня все там будет иначе! Совсем не похоже. Ты что!..
Постепенно, с трудом, пятнами гримаса ужаса исчезает, а рука Кирилла, мелко дрожа, наполняет стопочки.
Как всегда перед каким-нибудь важным событием, большим праздником или отпуском (для меня это все — скорый-скорый отъезд в Берлин) — на работе запарка, проблемы, нервоз. Мозги дымятся.
Ту типографию, где мы печатали книги, вдруг взяла и купила какая-то нефтяная компания и тут же принялась оборудовать на ее территории нефтебазу. Пришлось срочно заказывать «ЗИЛ» и вывозить оттуда наши тиражи; теперь Людмила Николаевна пытается вытащить из почти бывшей уже типографии переведенные туда деньги. К тому же приближаются договорные сроки выпуска трех книг, а книги эти пока существуют лишь в виде верстки.
Протяжно, со стоном вздыхая, Людмила Николаевна то и дело звонит по телефону, одних упрашивает, с другими ругается, а я и наши старички смотрим на нее с состраданием, но помочь и не пытаемся — не разбираемся мы в этих делах.
Сижу в кабинетике как на иголках (заняться, как назло, нечем), выискивая повод смыться. Морщу лоб, покряхтываю от натуги. И наконец нахожу.
— Может… гм… — начинаю осторожненько. — Мне поехать к Ирине Юрьевне? Надо ведь набор «Блокадной книги» досверить.
Начальница, оторвавшись от бумаг, смотрит на меня, что-то соображает, а я для убедительности добавляю:
— Тоже ведь скоро начнут книгу требовать. В январе, кажется, у них юбилей то ли прорыва блокады, то ли снятия…
И Людмила Николаевна (слава богу!) кивает:
— Давай, Ромик, езжай. И как закончите — отвези сразу верстальщику.
— Хорошо, конечно!..
Нарочито не спеша, с ленцой собираюсь. Укладываю в сумку кое-какие бумаги, надеваю пальто. Прощаюсь. Мне желают удачной и плодотворной поездки. В глазах Александра Евсеевича гордость за меня, Георгий Михайлович советует побывать в Потсдаме («почти наш Петродворец»), Валентин Дмитриевич дает телефон своего старого друга-немца («на всякий случай»). Я благодарю, спиной вперед выхожу из кабинетика.
На лестнице вспоминаю, что забыл чуть ли не самое главное. Досадливо морщусь, плюю через левое плечо, возвращаюсь.
— Извините, а можно несколько моих книжек взять? Подарить там кому-нибудь, может.
— Какой разговор! Ты прямо как не родной… Бери сколько нужно.
Набиваю сумку своей первой книгой, той, где моя фотография на всю обложку. По-любому, экземпляры мне пригодятся. Хоть в Берлине, хоть здесь. Прощаюсь снова. Снова слушаю напутствия, а потом пячусь в коридор…
С «Блокадной книгой», как, впрочем, и со всеми другими книгами, — заморочек по горло. Я и сам запутался, в чем именно они состоят, вроде бы в том, что набор сделали по первому изданию семьдесят какого-то года, а оказалось, что в последнем, перестроечном, масса дополнений, уточнений, новых фактов. В итоге теперь нужно сверять набор с последним изданием и внести в него правку. Если сверять в одиночку, можно запросто спятить, и мы договорились со вдовой одного из составителей книги Ириной Юрьевной работать в паре. Она читает набор, а я слежу по последнему изданию — что так, что не так. Говорят, раньше по этой методе сверяли академические собрания сочинений…
Мы уже встречались два раза, осиливали по сто с небольшим страниц и сегодня, наверно, закончим — нужно прочесть последнюю треть. Обязательно нужно, чтоб завтра утром я отвез набор к верстальщику, а потом, с чистой совестью, стал собираться в Берлин.
Первым делом Ирина Юрьевна приглашает покушать. Я предлагаю другой вариант:
— Давайте лучше сначала поработаем. Все равно ведь нужно будет передохнуть.
Садимся в кабинете ее мужа, писателя Адамовича. Все стены упрятаны за книжными стеллажами. Письменный стол темного дерева, удобное кресло, слегка напоминающее то, что принесли мы с Лизой когда-то из Щукинского училища…
Ирина Юрьевна тщательно настраивает свет настольной лампы. Она долгое время служила редактором в одном литературном журнале, и теперь у нее проблемы со зрением. Я чувствую, что скоро мне очень захочется покурить, но вставать и идти сейчас, когда мы вот-вот приступим, неловко.
— Готовы? — спрашивает Ирина Юрьевна как-то на выдохе.
— Да, — и я втыкаюсь глазами в книгу.
Занятие это утомительное — слушать торопливое, монотонное чтение и видеть то же самое на бумаге, при этом все время ожидая обнаружить ошибку.
Страница, вторая, третья… Вот!
— А здесь другое, — останавливаю Ирину Юрьевну. — У меня опять слова Лихачева.
Она берет книгу и вносит свидетельство знаменитого академика о спекулянтах в набор.
— Не знаете, это они позже Лихачева расспросили? — интересуюсь.
Ирина Юрьевна пожимает плечами:
— Цензура, скорее всего, не допустила… Так, продолжаем?
— Уху.
И снова ее голос, торопливый, на одной ноте, напоминающий лепет. Я еле поспеваю за ним глазами.
— «…Я мысленно хотела, чтобы смерть пришла вместе с детьми, так как боялась, если, например, меня убьют на улице, дети будут дико плакать, звать: „мама, мама“, а потом умрут от голода в холодной комнате, — мчится, строчка за строчкой, тихий, жалобный лепеток, будто это на самом деле рассказывает-вспоминает та блокадная женщина. — Ниночка моя все время плакала, долго, протяжно, и никак не могла уснуть. Этот плач, как стон, сводил меня с ума. Я тогда, чтобы она могла уснуть, давала сосать ей свою кровь. В грудях молока совсем не было…»
— Извините, — перебиваю, — у меня — «давно».
— Да? — Ирина Юрьевна берет книгу, сверяет.
— Лучше, конечно, «давно».
— Наверное, — исправляет.
И дальше:
— «…да и грудей уже не было, все куда-то делось. Поэтому я прокалывала иглой руку повыше локтя и прикладывала дочку к этому месту. Она потихоньку сосала и засыпала».
На той же странице, где текст, — фотография. Пухлощекая, слегка восточного типа женщина лет под тридцать. Густые темные волосы, глаза блестящие, как говорится, озорные. Рядом пятилетний, примерно, мальчик в матроске. Смотрит выше объектива — на дядю фотографа. Под фотографией подпись: «Лидия Охапкина с сыном Толей. 1939 год».
— «Один раз на мою карточку дали двести граммов гороха. Я решила сварить жиденький супик. Сварила в печке и закутала его одеялом, чтобы пропарился и лучше разварился. А сама вышла к соседке. Она умирала… Я постояла немного и ушла. Прихожу, смотрю, кастрюлька открытая».