Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все шло настолько прекрасно, что Травелер опустил глаза и стал барабанить пальцами по столу. Официант, который хорошо знал их обоих, подошел перекинуться словом о команде Западной железной дороги, и Оливейра поставил десять песо на команду «Чакарита Юниорс».[506] Отбивая пальцами багуалу, Травелер говорил себе, что все идет как нельзя лучше и что другого выхода не было, а Оливейра тем временем распинался относительно положительных шансов своей ставки и пил пиво. В то утро в голову ему лезли египетские изречения в духе бога Тота,[507] и примечательного в этом было то, что он был богом магии и изобретателем языка. Они немного поспорили о том, не является ли подобный спор сам по себе в некотором смысле фикцией, потому что на каком бы жаргоне они не изъяснялись, он все равно является частью иррациональной структуры, от которой никогда не ходи покоя. Они пришли к выводу, что двойные обязанности Тота служат не иначе как гарантированным подтверждением взаимосвязи между реальностью и ирреальностью; оба были очень довольны тем, что им удалось в общих чертах решить проблему объективного соотношения,[508] всегда сопряженную с неприятностями. Магия или осязаемый мир, но было в Египте такое божество, которое сумело выразить словами гармонию между субъектом и объектом. Все действительно шло прекрасно.
(-75)
В цирке было замечательно: фальшивый блеск мишуры, бравурная музыка, кот, умеющий считать, то есть реагировавший на валерьянку, которой предварительно обрызгивали определенные картонные цифры, а взволнованные сеньоры в это время указывали своим чадам на этот впечатляющий пример эволюции по Дарвину. Когда Оливейра в первый вечер вышел на еще пустую арену и посмотрел вверх, отверстие в красном куполе показалось ему дорогой к неведомым мирам, неким центром, оком, соединяющим землю и свободное пространство; смех застрял у него в горле, и он подумал, что другой на его месте тут же самым естественным образом полез бы по самой высокой опоре наверх, но то другой, а не он, он стоит внизу, и смотрит в дыру на потолке, и курит, другой, не он, — он стоит и курит внизу посреди орущей толпы.
В один из первых вечеров он понял, почему Травелер устроил его на работу. Талита сказала ему об этом без обиняков, когда они подсчитывали выручку в кирпичной пристройке, в которой располагались административная часть и бухгалтерия цирка. Оливейра и сам это знал, но немного не так, и надо было, чтобы Талита сказала ему так, как это видела она, тогда из двух точек зрения выработается новая позиция, некий настоящий момент, и ему станет ясно, на каком он свете и что должен делать. Он хотел было возразить, сказать, что все это выдумки Травелера, хотел еще раз оказаться вне времени, в котором жили другие (он категорически терпеть не мог соглашаться с чьим-то мнением, в чем-то участвовать и, вообще, быть), но в то же время он понимал — все это правда, так или иначе, но он разрушил мир Талиты и Травелера, ничего не делая, даже не помышляя об этом, лишь уступая своей сиюминутной тоске. Он слушал Талиту, а ему рисовалась невзрачная линия Холма и слышалась смешная португальская фраза на тему о недостижимом будущем, когда в холодильнике будет полно крепкой каньи. Он рассмеялся Талите в лицо так же, как утром рассмеялся перед зеркалом, когда чистил зубы.
Талита перевязала ниткой пачку банкнот по десять песо, и они машинально стали пересчитывать остальное.
— Что ты хочешь? — сказала Талита. — Я думаю, Ману прав.
— Конечно прав, — сказал Оливейра. — Хоть он и идиот, и ты это прекрасно знаешь.
— Не так уж прекрасно. Я это знаю, лучше сказать, узнала, когда сидела верхом на доске. Это вы всегда все прекрасно знаете, а я посредине, между вами, как эта штука у весов, никогда не знала, как она называется.
— Ты наша нимфа Эгерия,[509] наш медиумный мост. Я заметил, когда ты с нами, мы с Ману впадаем в состояние, подобное трансу. Это заметила даже Хекрептен и сказала мне, употребив именно это живописное выражение.
— Может быть, — сказала Талита, надписывая места на билетах. — Если уж на то пошло, я скажу тебе то, что думаю: Ману не знает, что с тобой делать. Он любит тебя как брата, полагаю, это понимаешь даже ты, и в то же время он жалеет, что ты вернулся.
— Не надо было встречать меня в порту. Я ему открыток не присылал, че.
— Он узнал о твоем приезде от Хекрептен, которая весь балкон уставила горшками с геранью. А Хекрептен узнала в министерстве.
— Черт знает что, — сказал Оливейра. — Когда до меня дошло, что Хекрептен узнала о моем приезде по дипломатическим каналам, я понял: единственное, что мне остается, — позволить ей задушить меня в объятиях, как взбесившейся телке. Ты только представь себе — какое самопожертвование, хуже Пенелопы.
— Не хочешь об этом говорить, — сказала Талита, глядя в пол, — можем закрыть кассу и пойти за Ману.
— Очень хочу, но, похоже, я создаю столько сложностей твоему мужу, что начинаю чувствовать угрызения совести. А это для меня… Одним словом, я не понимаю, почему бы тебе самой не решить все проблемы.
— Хорошо, — сказала Талита, смягчаясь. — Мне кажется, в тот день, если бы он не был таким дураком, он бы и сам все понял.
— Разумеется, Ману есть Ману, на следующий день он идет к директору и устраивает меня на работу. Как раз в тот момент, когда я утирал слезы отрезом, который приготовил на продажу.
— Ману добрый, — сказала Талита. — Ты и представить себе не можешь, какой он добрый.
— Добрейшей души человек, — сказал Оливейра. — Оставим в стороне то, что недоступно моему пониманию, вероятно, это так и есть, и позволь мне навести тебя на мысль, что, возможно, Ману нравится играть с огнем. Это тоже цирковой номер, мы такое не раз видели. Но на твоей стороне, — сказал Оливейра, указывая на нее пальцем, — имеются сообщники.
— Сообщники?
— Во-первых, я, а во-вторых, еще кое-кто, кого здесь нет. Ты считаешь себя стрелкой весов, такой же изящной, как твоя фигурка, но сама не замечаешь, как вес твоего тела опускает одну чашу весов ниже другой. Было бы лучше, если бы ты это поняла.
— Почему ты не уедешь, Орасио? — сказала Талита. — Почему не оставишь в покое Ману?