Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Книга, как здорово! Я обязательно куплю! Дадите мне автограф?»
Я вытаскиваю из багажника канистру с бензином и короткую деревянную рейку с прибитой фанерной табличкой. На табличке краской по трафарету выведено: «ВЕДЬМА». Я втыкаю табличку в песок на дороге, кладу рядом найденный в сумочке паспорт, а потом поливаю бензином рассыпанные вещи, одежду, лью на голову и голые плечи. Убираю канистру обратно, вынимаю из кармана спички, потом случайно бросаю взгляд в сторону и вздрагиваю так, что роняю коробок. На фоне темного силуэта дома чернеет, как провал в непроглядную потустороннюю тьму, нечеткое очертание высокой человеческой фигуры. Я отворачиваюсь, медленно поднимаю упавший коробок, а когда снова поднимаю глаза на дом, фантом уже исчез. Я перевожу дыхание и чиркаю спичкой.
Огонь вспыхивает мгновенно, с ровным, опасным гудением. Пламя такое яркое, что резью бьет по глазам. Я вижу, как вспыхивают волосы, как быстро чернеет и лопается кожа, и тело едва заметно ерзает в пламени, словно пытаясь встать. Когда большая грудь чуть поднимается, сжимаясь, обугливаясь, и покрывается трещинами, из которых сочится наружу моментально закипающий в пламени жир, я отворачиваюсь и иду к машине.
«Ведьмы заслуживают наказаний, превышающих все существующие наказания. Поэтому, если даже они раскаются и обратятся к вере, они не заточаются в пожизненную тюрьму, а предаются смерти»[9].
Я долго кружу по проселочным дорогам, вдали от трасс с их постами полиции и камерами видеонаблюдения, пока не выезжаю на шоссе по направлению в город. Дождь перестал, и темно-серое небо начинает нехотя светлеть на востоке. Справа меж редких деревьев сначала мелькает, а потом раскрывается вдаль и вширь гладь огромного озера. Я останавливаю машину на обочине и выхожу.
Вокруг ни души. Над озером купол торжественной предутренней тишины. Наступает Лэтаре — четвертое воскресенье Великого Поста. Я глубоко вдыхаю холодный чистый воздух и смотрю в небо. Там пусто.
«Laetare Jerusalem: et conventum facite, omnes qui diligitis eam…»[10]
У берега еще держится грязный лед, но уже в нескольких метрах за ним неподвижно чернеет маслянистая поверхность воды. Я лезу в карман, достаю оттуда конверт с медной монеткой и некоторое время смотрю на нее, держа на ладони: старая копейка, с полустертым изображением царского герба и двумя различимыми цифрами: 18… Я широко размахиваюсь и с силой бросаю ее в озеро. Монета описывает широкую дугу и с едва заметным плеском исчезает в темной воде.
Из нагрудного кармана пиджака вытаскиваю мобильник Оксаны, включаю его и набираю короткий номер полиции.
— Я хочу сообщить о местонахождении трупа с признаками насильственной смерти.
Меня не перебивают, пока я рассказываю, где они могут найти тело, но потом обязательно начнутся вопросы, на которые я не буду отвечать. Поэтому я просто говорю на прощание:
— Я снова сделал вашу работу.
— Вам еще повторить?
Бармен Дэн, большой добродушный парень в бейсболке и черной футболке с изображением какого-то персонажа комиксов. Дэн — настоящий бармен, и прекрасно чувствует, каким должен быть для каждого гостя за стойкой в любой момент времени: молчаливой тенью или веселым шутником, другом для разговора по душам или просто собутыльником, рассказчиком или внимательным слушателем. С Алиной он всегда безупречно вежлив, предупредителен и держит почтительную дистанцию, что лишний раз подтверждает: Дэн — настоящий бармен.
— Да, повторить то же самое. И посчитать.
Дэн аккуратно наливает порцию виски, ловко бросает туда два кубика льда, несколько церемонно кивает и идет за счетом. Алина поднимает бокал, вдыхая праздничный карамельный аромат «Джек Дэниэлс». Если прикрыть глаза, то можно представить, что за окном все тот же ноябрь: та же хмарь из снега с дождем, угрюмое небо, холодный ветер, мокрые крыши, тот же город, похожий на ветшающий склеп, та же работа — жизнь застыла в сером промозглом безвременье. Даже тот же паб — «Френсис Дрейк», в котором осенью Алина переступила порог, навсегда разделивший ее жизнь на до и после. Наверное, потому она и бывает тут так часто: люди всегда приходят туда, где чувствуют связь с прошлым, до тех пор, пока это прошлое им дорого.
Из колонок звучит разудалый кельтский рок, и ирландские парни хрипло поют про пушки и барабаны, барабаны и пушки. Алина делает глоток, и добрый друг Джек согревает мысли и чувства ласковым жидким огнем. Она встряхивает золотисто-рыжими волосами, ставит стакан на темное дерево стойки и смотрит вокруг. Сейчас суббота, но людей меньше, чем можно было бы ожидать в ненастную ночь, когда многие стремятся укрыться от тревожной тоски в желтоватом теплом сумраке паба. Несколько пар расположились за длинными высокими столами у окон, на низком кожаном диване у дальней стены пристроился маленький индус, из второго зала временами доносится многоголосый густой мужской смех.
Может быть, они пьют как раз за тем столиком у окна, думает Алина. И ставят пивные кружки туда, где полгода назад лежали папки с фотографиями растерзанных девичьих трупов.
Вдоль длинной барной стойки, блестящей в полумраке полированным деревом и латунными поручнями, на высоких табуретах чинно сидят постоянные гости, почетные члены клуба полуночных пьяниц. Перед каждым стакан с любимым напитком; иногда они перебрасываются репликами друг с другом или вступают в беседу с барменом, но чаще просто сидят и молча пьют, глядя перед собой, как будто ожидая чего-то. Некоторых Алина знает по именам, но большинство просто в лицо. Они ее тоже знают, и когда Алина приходит и садится на свое место у правого края стойки, ей кивают, и она кивает в ответ. За те три месяца, что Алина появляется здесь, все уже выучили, что к ней не нужно приставать с разговорами, не говоря уже о том, чтобы просто приставать. У Алины свои привилегии этого сообщества ночных одиночек, и остальные его члены воспринимают ее как часть здешнего мира: невысокая молчаливая молодая женщина с золотистыми волосами и строгим лицом, заглядывающая на пару часов вечерами и скрашивающая пустоту пьяной ночи возможностью строить предположения о загадке ее одиночества. Интересно было бы послушать их версии, думает Алина и усмехается. Насколько близко они оказались бы к истине? Хотя, если опустить некоторые обстоятельства ее жизни, истина очень проста: ей, как и всем остальным, просто некуда идти и не хочется возвращаться в то место, которое, за неимением более точного слова, называется домом. И, как и все, она ждет, только в отличие от других, знает, чего именно.
Иногда, обычно перед тем, как наступает пора уходить, ей кажется, что сейчас откроется дверь, и вместе с дуновением холода сюда войдет Гронский, в черном костюме, пальто, в белой рубашке, по обыкновению бледный, небритый, высокий и прямой, как палка. Он сядет рядом, закурит, возьмет себе виски и снова позовет за собой, туда, за порог, который она переступила когда-то. В такие минуты Алина с радостью согласилась бы снова терпеть его раздражающую манеру общаться, привычку скрывать и недоговаривать, высокомерие и категоричность, была готова простить ему то, что он показал ей другую, яркую и насыщенную жизнь, а потом пропал, оставив ее здесь, в омуте остановившегося времени. Конечно, она знала, что он не придет и не позовет, но думать об этом было и больно, и приятно одновременно, словно сами мысли позволяли ей сохранить связь с теми шестью неделями, изменившими все.