Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаете, не просто вырез, а чтобы грудь совсем была открыта. Я спросила, зачем, а она засмеялась и сказала, что это профессиональная одежда…
— Она тоже танцует стриптиз?
— Я спросила об этом, а она сказала, что нет, но больше ничего…
— Можешь описать эту Белладонну? Если не лицо, то, может быть, рост, фигура? Оксана, ты же швея, я верю, ты сможешь! — подбадриваю я.
Оксана задумывается, а потом выдает: светлые волосы, рост примерно 168 сантиметров, размер одежды 44-й, высокая талия…ну, и все, наверное.
— А возраст?
— Чуть младше меня…может быть, лет двадцать пять…но не старше, чем я, это точно.
— А какие-то особые приметы? Татуировки, шрамы? Тип внешности какой-то особый?
Она снова думает и говорит:
— Не помню…глаза, кажется, зеленые… — и жалобно смотрит на меня.
Под такое описание подходят сотни, если не тысячи женщин в городе. Я думаю, не продолжить ли пытку, но останавливаюсь. Известно, что «некоторые из пытаемых обладают столь слабым характером, что они подтверждают все, что им говорят; и даже ложные сведения подтверждаются ими»[6]. А мне не нужно, чтобы она начала фантазировать.
Пора заканчивать. Я поднимаюсь и говорю:
— Оксана, спасибо тебе, ты все сделала правильно. Мы закончили.
Она смотрит на меня и лепечет:
— Вы же обещали отпустить, помните? Вы обещали… у меня мама с дочкой сидит…я должна…дочка…
Лицо ее опять кривится в гримасе плача. Я снова глажу ее по голове, прижимаю к себе и шепчу на ухо:
— Конечно, конечно, все будет хорошо. Подожди минуту, пожалуйста.
С ножом и фонарем я иду вглубь дома. В одной из комнат нахожу старинный приемник: огромный деревянный сундук на ножках, с проигрывателем под верхней откидной крышкой. Отрезаю от него электрический шнур, засовываю в карман и возвращаюсь обратно. Все авторитетные ученые сходятся во мнении, что обещание сохранить жизнь нужно держать только до окончания процесса, и некоторые полагают, что потом сознавшуюся ведьму все же следует сжечь живой. Но я считаю, что кроме правосудия есть еще и традиции милосердия в отношении тех, кто принес покаяние.
— Сейчас я разверну стул, чтобы развязать руки. Сиди спокойно.
Клещами вытаскиваю вбитые в стену гвозди, с усилием разворачиваю Оксану на стуле спиной к себе и достаю из кармана провод.
— Прости меня. Мне правда очень жаль.
Я быстро накидываю удавку ей на шею и с силой затягиваю. Оксана дергается и отталкивается ногами так, что стул подпрыгивает, врезается спинкой мне в живот и едва не опрокидывается, из ее груди вырывается сдавленный судорожный звук, так и не ставший криком, а я быстро делаю еще одну петлю и тяну сильнее. Она хрипит. Внезапно пальцы ее рук, связанных за спиной, впиваются ногтями мне в ногу повыше колена. От резкой боли я чуть не выпускаю провод, но продолжаю тянуть, чувствуя, как ее ногти рвут защитный костюм, вонзаются в кожу сквозь ткань брюк, а кисти рук, невероятно выгибаясь, подбираются к паху. Я наваливаюсь вперед, чтобы подключить мышцы груди, как при упражнении с эспандером, и растягиваю провод, словно хочу его разорвать. Удавка впивается ей в шею так глубоко, что исчезает в складках побагровевшей кожи. Хрип прерывается, отчаянная хватка пальцев на моем бедре слабеет, но я продолжаю тянуть что есть сил, и стою, вцепившись в концы провода, еще минуты две после того, как ее тело расслабилось и обвисло на стуле.
«Ворожей не оставляй в живых»[7].
Выпускаю удавку из онемевших пальцев, устало присаживаюсь на кровать, стараясь не смотреть на лицо. Я чувствую себя совершенно измотанным и усталым, но все же нахожу в себе силы, чтобы прочитать отходную молитву.
«Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis…»[8]
Ночь уже прошла, утро еще не наступило. Мир как будто застыл вне времени и вне пространства. Только мрак вокруг, и небесная влага с недобрым шепотом оседает во тьме на невидимый лес, дремлющий в ожидании настоящей весны.
Я ставлю ящик с инструментами рядом с машиной, прислоняю ружье к багажнику, и с ножом в руках снова возвращаюсь в дом. Разрезаю скотч, удерживающий недвижное тело на стуле, и оно грузно валится на пол. Потом беру труп за ледяные лодыжки и выволакиваю наружу. Голова с глухим стуком бьется о деревянные пороги и низкую ступеньку крыльца. Я тащу тяжелое тело за ноги, слышу шорох, с которым оно скользит по гниющей мокрой листве и чувствую, как еще теплая кожа цепляется, а потом рвется об острую проволоку поникшей изгороди. Когда я кое-как усаживаю ее, прислонив спиной к замшелому бетонному столбу, мне все-таки приходится взглянуть ей в лицо: оно сине-багровое, все в темных отметинах полопавшихся сосудов, безобразно одутловатое, как будто покойница обиженно надула щеки перед смертью. Ниже впившейся в шею удавки тело белое, как бумага, и округлившаяся темная голова с чудовищным колтуном спутавшихся длинных и грязных волос, в которых застряли листья и мелкий сор, кажется головой огородного пугала, приставленной к женскому телу.
Крепко привязывать труп нет смысла, но я все же для порядка прихватываю тело к столбу проволокой за шею и под грудью и последний раз возвращаюсь в пустой дом, чтобы забрать пальто, шляпу и разрезанные тряпки.
Вытряхиваю на колени покойнице содержимое большого красного чемодана: туфли, одежда, большая косметичка, флакон с шампунем, куски каких-то тканей вываливаются бесформенным ворохом. Последней выпадает кукла «Monster High» в картонной упаковке: гротескная большеголовая девица с тонкими ручками и ножками, выглядящая, как проститутка, накрасившаяся к Хэллоуину.
Какое время, такие и игрушки. Сейчас весь мир похож на размалеванную для Хэллоуина шлюху.
Бросаю на куклу пустой чемодан, на него летят сапоги, которые я достал из багажника, и куски искромсанной одежды. Потом при свете фонаря изучаю содержимое сумочки: вынимаю из внутреннего кармашка на «молнии» паспорт в яркой обложке, конверт с небольшой пачкой пятитысячных купюр, который прячу во внутренний карман пиджака; в него же засовываю еще один конверт, маленький, из плотной желтой бумаги, в котором лежит старинная медная монета. Остальное добавляю к куче других вещей. Последними туда отправляются мой разобранный мобильный телефон, испачканный защитный костюм и резиновые перчатки. Святыни на шее покойницы я не трогаю: хотя на этот счет и нет никаких прямых указаний, мне почему-то кажется, что так будет правильно.
Я завожу двигатель, зажигаю фары, разворачиваю машину и выхожу для свершения последнего акта. В мертвом электрическом свете, среди тьмы молчаливого леса, засыпанное пестрыми тряпками мертвое белое тело с темно-багровой головой и истрепанной паклей грязно-светлых волос, выглядит, как работа сумасшедшего бутафора.