Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был я хилым и болезненным новоарбатским инфантом, и возили меня на синей «Победе» гулять в Краснопресненский парк, что ни день. Не в тот, ближний к дому, квелый, в особенности ранними веснами, окруженный скучными домами сквер в низинке с, не вспомню уж каким, то ли бронзовым, то ли каменным, Павликом Морозовым, а довольно далеко от дома, по Краснопресненской набережной. Почему туда? Матушке так нравилось. Матушка была никому не нужным специалистом по садово-парковому искусству, а потому не работала, жила при муже, отчиме моем, главе отдела внешних связей некоего министерства, и занималась мною, инфантом. Матушка именовала излюбленный ею Краснопресненский парк усадьбой «Студенец» и утверждала, что принадлежало имение князьям Гагариным…
Я вспомнил, вдруг вспомнил, что однажды кто-то, кто-то из праведных наших комсомолочек, в осуждение назвал белоручкой, князем Гагариным, Юрия, бегущего общественной работы в пору осознания им своей влюбленности. Его, Юрия Алексеевича, на первом курсе какое-то время дразнили Гагариным, имея в виду, несложно догадаться, первого в мире космонавта, а не князя какого-то там. Но! Князь Гагарин-Мареев! Но ведь красиво! Помню, он удивленно так посмотрел тогда на прилизанную на пробор, с обкусанными губами (от собственной досадной женской невостребованности) комсомолочку из отживающей на излете семидесятых годов породы «боевитых». Однако удивление его было особое: будто удивился он догадливости невзрачной девицы. И промолчал, не стал оправдываться. И победил по обыкновению – отстала девица, оробев от собственной непревзойденной дерзости…
Дался же мне Юра Мареев! Речь вовсе и не о нем. Речь я веду о бледной звезде, открывшейся мне, пятилетнему, в подземной заводи. И не думаю, до сих пор не думаю, что видел я утопшую звезду во сне, в первом наплыве подступающей болезни, по-дурному разомлев на скамеечке у пруда.
Не помню сейчас, но предполагаю (если, конечно же, не сон то был, не бредовое видение), что кружил я по парку, уж давно исхоженному, изученному мною вдоль и поперек, до последней дорожки, до последнего замшелого пенька, до последних «черт и рез» на скамейках. Кружил я в окрестностях пруда в поисках улиток, так уж пожелалось отчего-то, и, забредши в высокий кустарник, оказался, внезапно съехав по скользкой траве, в неглубоком провале – просела почва меж корней. Сбоку обсыпалось, и обнажились кирпичи старой кладки стеночкой, а в стеночке пролом. Не усомнившись, протиснулся, ухнул неглубоко вниз, а там – черная стоячая вода. В воде – она, бледно светится, звезда моя неживая. Я напуган был – небо под ногами и, сам не свой, уж как-то там, без памяти, выбрался.
Днем немоглось, а к вечеру подступило ко мне лихорадье, затем тяжелый плавкий жар, и много что открылось мне, привиделось в расплаве болезни, растекшемся по глазному дну. Болезнь изгоняли инъекциями пенициллина, которым тогда лечили от воспаления легких, – такой диагноз был мне поставлен. Через две недели, слаб, но в полной памяти, смаковал я, перебирал в уме новые знания, подаренные мне, не сомневался тогда, бледной подземной звездой.
Так, знал я теперь, что по берегам Студенца, широкого ручья с живой водой, волхвовали древние и питали Студенец живою человеческой кровью, чтоб не иссяк и не утратил целебную силу. Студенец принял много крови и за кровожадность был наказан, на века запечатан под землей, чтобы очистился. Поток искали столетиями, необычайно долго памятуя о его волшебной всеисцеляющей силе, лазали, рыли норы, бродили в открывающихся вдруг – как это случается временами в Москве – провалах, подземельях. И пропадали. Так пропал и кто-то из «людей» князей Гагариных, когда разбивались в имении сады, так сгинул лет сто пятьдесят назад некий кладбищенский землекоп, отыскавший лаз. И с тех пор, насколько известно, зареклись лазать, да и засыпали нору. И никто заживо не видел той воды.
А я вот видел и познал. И поток теперь не поток, свидетельствую я, а заводь, невесть чем из страшных глубин питаемая, чаша с черной неподвижной водой, с бледной светящейся сущностью на дне.
Мамахен меня холодно, как она замечательно умела, отчитала за ложь, когда осмелился я рассказать, о чем таком после болезни задумываюсь надолго, отчитала за то, что без спросу рылся в ее драгоценных книгах и альбомах и понабрался сказок. За то, что замариновал сказки в своей всегдашней неотступной, врожденной, меланхолии. Но тогда я был уверен, что видел, а не вычитал. Потом, с годами, обретая мало помалу книжное знание, – усомнился, потом забыл. А сейчас вот она, бледная, здесь, вновь вижу ее, но наверху, а не под ногами. То ли отпущен в небо из подземелья прощеный дух ради благого развоплощения, то ли оттого она там, что мир перевернулся и канул. И скорее второе, чем первое, думается мне.
…Кто, однако же, ходит по инею в тапках, будь хоть трижды светопреставление?! Невероятно дорогие итальянские тапки ручной работы испортил и ноги промочил. Но – ладно. Новый апокриф стоит простуды. Спешу увековечить, следуя дурной своей склонности.
И еще, еще…
Все же еще о Юрии Алексеевиче. Вот ведь клякса какая, опять о нем! Вот я подумал, а будь он и впрямь из князей Гагариных… Впрочем, пусть и не впрямь, но довольно и меткого прозвища – слово-то назывное весомо. Тогда, разумею я, в подземельях именно его предков кто-то многосильный заточил виновную воду, ту, что и лечила, и крови алкала. Ту воду, что от несытости, от бессилия перестала течь и замерла в летаргии, сделавшись черной заводью, что привиделась мне. Тогда, разумею я, он, Юрий, сам того не ведая, наследно держал бледного узника, владея, должно быть, заклятием как последний если и не из фамилии, то из какой-нибудь ее роковой ветви, которой выпала такая тяжкая служба. И для того чтобы заклятие вспыхнуло в сознании, необходимо, полагаю, ключевое слово, пароль какой-нибудь. И вот вам связь Юры Мареева с московским хтоном. А уж с космосом, с бессчетным небесами – что объяснять! Потому что опять он выходит Гагарин по прозванию, астропроходец. Будто печать на нем. Такой вот человек на перекрестье неба и земли. Ему бы в юродивые – спасаться и спасать. Так ведь нет… Так ведь нет.
* * *
– Дамы! Дамы! – требовал внимания Михаил Муратович и промокал салфеткою витые мелким бесом подусники, искрящиеся – окропленные шампанским. – Дамы, а не кажется вам, что все мы тут из разных времен собрались? Вот так вот слетелись, взаимопритянулись?
– Ты, Микуша, разумеется, только что Наполеона победил и явился сюда триумфатором, – иронизировала Елена Львовна.
– Да! Я нашел здесь отдохновение от ратных подвигов. Я покоен теперь, доволен и благоденствую, мои редуты стали курганами, травою поросли, а теперешние там, я подозреваю, оголяются и загорают летом. И пусть их, бессмысленных. А вот ты, жена моя, мать моих детей, птичка райская, пересмешница, ты – от века нынешнего, бесцеремонного по отношению к кумирам. Оно, конечно, все знают: не сотвори. Но как же без них-то? Против природы человеческой. У всех кумир есть, хоть с блоху, а кумир, и не отрекайтесь, медам. Но кумиры теперь все больше будто шоколадные слеплены. Вот сами поставят шоколад на горе, а потом бесчинствуют у подножия, как бы откусить. Такое нынче почитание.
– Ты – мой кумир на горе, Микуша! – веселилась Елена Львовна. – Ах, откушу!