Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Растерялся, Юра? – спрашивает она. – Тяжелое впечатление? Будто на Луну, наконец, попал, князь Гагарин-Мареев?
– «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился…» Нет, Юлька, какая Луна? Этажи. Столько вокруг этажей. И… все.
– Да-а, это шок. Это для тебя ново, понимаю, – кивает она, насмешничает, как насмешничала та двенадцатилетняя Юлька в «Шоколаднице», первый мой проводник в московском лабиринте, кудрявый, черноглазый худенький чертенок с попрыгучими глазками. Глаза у нее и теперь такие же ясные и озорные. Но озорство и тогда было, и сейчас не от невинной шаловливости, не от живости характера, а от проклятущей самоуверенности. Царица мира, черт возьми, по праву московского рождения. Кудри она подкрашивает сажей из преисподней, даже я это вижу, не слишком искушенный в женских ухищрениях, а губы – солнечным закатом того оттенка, который бывает в преддверии ветреного дня. Я люблю тебя, Юлька.
– Все равно не понимаю, куда ты меня везешь. Вроде бы в центр, к дому – налево?
– В центр, к дому – налево, – соглашается она и снова насмешничает. – А это МКАД, ха, круг первый, если ты не догадался, где очутился. Но мы не поедем сегодня налево, к дому, а поедем направо, на дачу, на Николину Гору, подальше от адища города, тобою обожаемого. Попривыкни немного, пусть уляжется.
– В чистилище, стало быть? В отстойник?
– Вот именно.
– Один мой знакомый чистилищем называл СИЗО.
– Сравнивай, с чем заблагорассудится, все позволяю. Кстати, ничего обидного в том, что я тебя умыкаю сейчас, нет. Если ты думаешь, что я стыжусь тебя… Если ты так думаешь, я тебя прокляну, Юра Мареев.
– Юлька, я не думаю. Чтобы ты да стыдилась своих прихотей…
– Прихотей?! Да я тебе глаза выцарапаю! – смеется она, но слегка напряженно. Не хочет ссоры. Чего она всегда старалась избегать, так это ссор. Могла исчезнуть, спрятаться и выжидать, пока само перекипит, лишь бы не выяснять отношений. Но это не от трусости, а от чистоплюйства. – Это не прихоть,
Юрка, – необыкновенно кротко вдруг объясняет она, – это не прихоть, я просто хочу побыть с тобой наедине и осознать себя в новом качестве жены, к которой вернулся обожаемый муж, пропавший сто лет назад. Успеем еще домой.
– На Котельническую? – лишь спрашиваю я, пренебрегая сотнями других вопросов, что устроили улей у меня в башке. А мед горек, потому что я пытаюсь много лет сам отвечать на эти вопросы.
– Нет, я поселилась отдельно. Уже давно. На Котельнической мама хлопочет над Ритусей. Ритуся сворачивается ежом, выставляет иголки. Оставила бы ее в покое, взрослую женщину, но слушать не хочет, хлопочет, сторожит, не спит и подозревает. И все зря. Там такие мучительные вибрации сейчас, на Котельнической-то. Как бы дом не развалился. Кстати сказать, Швивая горка ползет, все ждут обрушений и как-то даже предвкушают, а не ждут, будто бы беда желательна. Вот Горка наша и ползет. И помимо всеобщих предвкушений немалую роль здесь играют вибрации вокруг Ритуси, – снова смеется Юлька. Но смех горький, мутноватый, не прозрачный. Опалес-цирующий абсент, а не смех, запрещенное ядовитое пойло. – Побываем еще на Котельнической, не беспокойся. Яуза пока еще впадает в Москву-реку, и Никита Бесогон пока стоит, не развалился, но изумляется, должно быть, нынешней беспрецедентной по наглости круговерти бесов. Разнузданности. Так, во всяком случае, в некоторых, особо прозорливых, газетах пишут – «беспрецедентной разнузданности».
– Бесы и пишут, – улыбаюсь я, – это их стиль.
– Бесы? Это я тебе твоего однокурсничка цитирую. Помнишь такого Мотю Фиолетова? Нет? Он все хотел в шпионы, загадочно так выражался по этому поводу. В шпионы под личиной журналиста-международника. Журналиста-международника из него не получилось, думаю, внешность подвела. Нельзя же линяющих енотов в международники. Таким только на городских свалках шпионить.
– А. Вспомнил, кажется. Такой тип в шелковом шейном платке с торчащими звериными баками и мелкими зубками.
– Да. Международника из него не получилось, зато он процветает теперь на ниве «желтой» прессы. То есть на той же городской свалке. И слог у него соответствующий, у Моти. Впрочем, давненько о нем не слышно что-то, сгинул, писака.
– Вот как? – отвечаю рассеянно, потому что мне вдруг легче. Мне легче от того, что, сосредоточившись, мысленно сметая все столпившиеся кукольные домики и пышные палаццо, начинаю узнавать. – Это Рублево-Успенское?
– Ну да, ну да, – ехидно мурлычет Юлька. – И сейчас мы, если не ошибаюсь, встанем. Будем надеяться, ненадолго.
– Автомобильная пробка? – проявляю я осведомленность в делах столичных. Мы ведь тоже кое-что читаем и телевизор, бывает, смотрим, да-с.
– Автомобильная, – радостно соглашается Юлька и, ни слова не говоря, выскакивает из «черного воронка».
Вижу, как она лавирует меж пыльными боками иномарок, подпрыгивает, из-под руки смотрит вдаль, что-то, должно быть, для себя решает, перебрасывается парой слов с такими же любопытствующими непоседами и возвращается, удовлетворив любопытство.
– Как же я забыла! – восклицает она аффектированно, почти рыдая, воздевая руки, будто в древнегреческой трагедии. Прямо Еврипид. – У Муси сегодня день рождения, и Мусиными поклонниками устроено костюмированное шествие прямо по Рублево-Успенскому. Кому надо заплатили, шоссе перекрыли… О как! Но что такое Муся, позвольте спросить?! Ничего уж такого особенного. Поэтому пробка ненадолго, Юрочка, часа на три-четыре. Ну скажите, сколько там у Муси поклонников? И пол-Москвы не наберется. Еще, конечно, приезжие из Питера… А, ерунда. К вечеру будем на Николиной Горе. Точно будем. Но как же я забыла ее поздравить, звезду нашу огневолосую? Ай-ай-ай…
Впереди, сейчас видно, по всей ширине дороги нескладно пляшет что-то пестрое. И латиноамериканская музыка гремит. Самба в Подмосковье? Представьте себе – самба, такой вот кошмар. Пародия, ничего общего со страстным танцем, клоунские выкрутасы, неприятные, потому что бездарные. А посередине медленно движется какой-то катафалк, заваленный целлофановыми букетами и, кажется, коробками в лентах-бантах. Подарки, что ли, везут этой самой Мусе?
– Юлька, ты смеешься? Часа на три-четыре? К вечеру будем? Может, мы пешком? Быстрее доберемся.
– Я, Юрочка, на каблуках. И я, Юрочка, дама, занимающая определенное положение в обществе. Обо мне даже в «Свецких цацках» довольно часто упоминают. Ты представляешь, какой выйдет скандал, если я пойду пешком на дачу? Туса в обморок ляжет. Почему – не знаю, не спрашивай. Такие уж они хилые в некоторых случаях. По мне – пешком так пешком, очень даже миленько. Но – каблуки, такая, понимаешь, Юрка, досада.
– Юлька!
– Юрочка, милый, я же смеюсь. Ты прости. Здесь сейчас свои законы, свои взаимодействия, подводные течения, этикет, ритуалы, реверансы, обязательные обнюхивания, помечание столбов и виляния хвостом. Все как будто бы оговорено: на что обижаться, на что нет. Какие виды сучьей свары считать цивилизованными, какие недопустимыми. Кого безо всяких на то оснований считать человеком добрым и достойным, кого, наоборот, избегать, будто он смердит… А он не смердит, он всего лишь на самом деле добрый и достойный, хотя и не имеет, бедняга, налысо бритой свиты в белых фраках на голое тело и в штиблетах с красными подметками и не окружен толпою проплаченных, обколотых и визгливых, как ржавые музыкальные пилы, поклонниц и поклонников.