Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я увлекся работой, и моя сердечная рана начала понемногу заживать. Нет лучшего лекарства от сердечных ран, чем работа. Когда человек занят делом, все остальное отступает в сторону. Время тоже сделало свое дело, время хорошо лечит душевные раны. Я чувствовал себя почти счастливым. Я говорю «почти», потому что полностью счастливым может быть только тот, кто любит и любим взаимно. Любви в ту пору в моей жизни не было. Несколько раз я писал Сашеньке в Ревель, но ответа не получал. Не знаю, доходили ли до нее вообще мои письма. Несколько раз меня посещала мысль о том, чтобы поехать в Ревель, но я отгонял ее. Я знал, что там услышу. То же самое, что и в Кишиневе: «Я не могу, это убьет маму». Где грань между дочерним долгом и любовью? И разве вправе я требовать от Сашеньки подобной жертвы? А что, если ее мать и впрямь умрет, не вынеся такого удара? Как мы тогда будем жить? Ведь ее тень навечно останется между нами. Нет, если уж не сложилось, то не сложилось. На все воля божья. Так я утешал себя.
Танцовщица из нашей группы Рива Товбик, бывшая любовницей Зельцера, оказывала мне определенные знаки внимания. Это была милая, очаровательная и донельзя легкомысленная девушка, весь смысл жизни которой сводился к тому, чтобы вызывать восхищение у мужчин. Ее нельзя было назвать кокеткой в полном смысле этого слова, потому что кокетки кокетничают с определенной целью, преследуя какие-то выгоды. Рива же кокетничала по велению сердца, кокетничала потому, что не могла вести себя иначе. Среди актрис мне нередко попадались такие особы, весь смысл жизни которых состоял в том, чтобы нравиться мужчинам, нравиться публике. И Това Кангизер, о которой я уже упоминал и еще расскажу, была именно такой. Она хотела только одного — нравиться, быть любимой, вожделенной, быть объектом поклонения. Это не тщеславие и не гордыня. Это какая-то особая, сугубо актерская черта характера, которой не лишен и я. Если человек не стремится понравиться окружающим, произвести на них впечатление, удивить их, то артиста из него не получится. Какими талантами он бы ни обладал, он должен хотеть нравиться.
Из-за Ривы у меня вышла ссора с Зельцером. Он приревновал Риву ко мне и потребовал, чтобы я ушел из группы. Я попытался объяснить Зельцеру, что не питаю к Риве никаких чувств, кроме дружеских, и что весь наш роман существует только в его воображении, но потерпел неудачу. Будучи ослепленным ревностью, Зельцер совершенно утратил способность думать. На все мои объяснения он отвечал только одно: «Врешь, подлец!» Поняв, что оправдаться мне не удастся, я был вынужден уйти от Зельцера. Вернее, это он меня выгнал. Ревность — ужасное чувство, которое толкает человека на самые безумные поступки. Зельцер выгнал меня, не имея на тот момент замены. От этого пострадало дело, но ему было на это наплевать. Разум затмила ревность. Беспричинная глупая ревность.
К тому времени я уже хорошо освоился в Бухаресте, завел много знакомых и потому надолго без работы не остался. Уже через три дня выступал в варьете «Фемина» в составе дуэта «Гербер и Гербер». На самом деле Герберов звали Наум Идельсон и Яков Сорока. Наум был из Таганрога, а Яков — из Могилева. С моим приходом дуэт не превратился в трио, а так и остался дуэтом, потому что я заменил часто болевшего Якова. Болезнь у него была обычная артистическая — пьянство. Я стал танцевать, а Яков, когда был в силах, выступал с фокусами, он умел и это. Фокусы в «Фемине» можно было показывать от случая к случаю, а вот танцевальные номера должны были идти каждый день. Странно, но у крепко пьющего Якова руки совершенно не тряслись и фокусы он показывал бесподобно.
В то время я уже начал задумываться о собственной карьере. Прошло то время, когда я выступал только лишь ради того, чтобы хоть что-то заработать. Мне захотелось славы. Захотелось быть на афишах не «Елизаровым» и не «Гербером», а Петром Лещенко. Бог наградил меня звучной, хорошо запоминающейся фамилией. С такой фамилией никакой псевдоним не нужен. Впрочем, было время, когда моя фамилия казалась мне простоватой и я заменил ее псевдонимом «Мартыно́вич». Но это скоро прошло.
Вспомнил к месту одну историю. В дореволюционном Кишиневе был чтец-декламатор Владимир Иванов. Он читал хорошо, выразительно, причем мог читать кого угодно, от классиков до декадентов, а это не всем чтецам дано. Настоящая же его фамилия была Наливайко. Все удивлялись, что он выбрал себе такой «тусклый» псевдоним. Мог бы назваться звучно, Аристарховым или, хотя бы, Иванцовым. Загадка.
Мне снились афиши с моей фамилией. Поет Петр Лещенко… Уже в то время я определился и решил, что пение для меня важнее танцев, несмотря на то что танцевал я прилично. Довольны были не только зрители, но и дирекция. Владелец «Фемины» даже предлагал мне сольный ангажемент при условии, что я обновлю программу. Наум с Яковом выступали с одним и тем же набором танцевальных номеров, а публика всегда хочет нового. Я вынужден был отказаться, поскольку не хотел ссориться с моими товарищами. Если бы я принял предложение, то это выглядело бы так, будто я выживаю их из «Фемины». Надо было помалкивать о предложении, тем более что я его не принял, но я по простоте душевной рассказал о нем Науму. После этого наши отношения испортились. Наум начал придираться ко мне по любому поводу и распускать за моей спиной гадкие слухи обо мне. Я понял, что он преследует две цели — хочет избавиться от меня и заодно, на всякий случай, испортить мою репутацию. Согласно нашему контракту, тот, кто разрывал его, должен был выплатить неустойку. Неустойку мне платить не хотелось. К счастью, удалось договориться, что обойдемся без неустойки.
К тому времени я уже успел помириться с Зельцером. Одумавшись, он пришел ко мне, попросил прощения и начал звать обратно. Я зла на него не держал, поскольку понимал, что в момент нашей ссоры он был ослеплен ревностью. Кто на самом деле был виноват, так это Рива. Не следовало ей дразнить своего «гуся». Но тем не менее возвращаться я отказался. Душа не лежала возвращаться туда, откуда был изгнан после скандала. К тому же Рива, вне всяких сомнений, снова бы начала строить мне глазки, что рано или поздно привело бы к новой ссоре с Зельцером. Я сказал Зельцеру, что глубоко признателен ему за все, что он для меня сделал: привез меня в Бухарест, познакомил с нужными людьми и вообще до нашей размолвки был ко мне добр. Но возвращаться не хочу, ибо в одну и ту же воду нельзя ступить дважды. Зельцер меня понял, и на том мы расстались. По-дружески расстались. Имели впоследствии кое-какие общие дела, и никогда больше между нами не пробегала кошка. Рива же вскоре после нашего примирения бросила Зельцера. Какой-то берлинский импресарио пригласил ее в Берлин.
Уйдя от Наума с Яковом, а заодно и из «Фемины», я поступил в труппу Жоржа Бернара. За пределами сцены Жоржа звали Корнелий Присак. Родом он был из Кишинева и взял меня к себе как земляка. Бессарабцы, а в особенности кишиневцы, старались помогать друг другу в Бухаресте. Местные же относились к нам свысока, а то и с презрением, как к убогим темным провинциалам. И всех нас без разбору, будь то молдаванин, грек, русский, еврей или цыган, называли «молдаванами», вкладывая в это слово оскорбительный смысл. Если уж зашла речь о румынском национализме, то скажу, что в Бухаресте он всегда был заметнее, чем в других местах. Любой бухарестский румын с удовольствием расскажет нерумыну о том, что румыны — потомки древних римлян, хранители великой древней культуры и вообще самый лучший народ на свете. Сколько лет я здесь живу, столько лет это и слышу. Отвечаю одно и то же: «Все мы от Адама и Евы произошли, от одного корня». А что еще можно сказать?