Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или, может, пугать им ночной народ?!
Он думает: вот я живу в бандитском мире, и надо защищаться. В поганом мире на боку надо носить оружие.
С него однажды сняли куртку, новенькую. Мы с его отцом в милицию заявление подавали. Он даже знал, кто снял: сявка такой, со своей компанией, по прозвищу Еврей. Милиция это наше заявление, видимо, скомкала и – в корзину для бумаг. У них есть дела покруче. И денежные. Подумаешь, пацанья куртка!
Потом на него напали, когда он со своей девочкой к ней домой ездил. В пригород. К ее родителям. Они в своем доме живут. Отделали так, что ой-ой-ой. Девочка, и ее подружка, рядом стояли, визжали и плакали. Среди бела дня. Семь вечера было. Эта срань Осипу закричала: «Ты скин?!» Он крикнул им: да! – а они: «Так почему ж ты небритый, а-а-а-а?!» – и – бить.
Потом они с Белым, дружком его, старый ноутбук по дешевке купили. Я им денег дала. Обрадовались! Домой несли – опять какая-то шваль подкатилась, главарь нож показал, руку протянул, ребята сами ноутбук и отдали. Нет, Оська не плакал. Что плакать? Жить надо.
Как – жить?
Белый в партию вступил. В политическую. В оппозицию. В самую крутую. И Оську за собой потянул. Они все говорят: бандитская партия. А наш мир – не бандитский?!
Тяжелый пистолет, тяжелый…
Сжала я его в руке. В кулаке. И подняла. И на дверь направила. Прицелилась. И прищурилась даже.
Вот так и стреляют. Пиф! Паф!
Ой-ой-ой, умирает зайчик мой…
Я целюсь, и дверь открывается со стуком, и Осип шагает через порог.
И я – целюсь – ему в лоб.
И он кричит с порога, страшно:
– Не стреляйте! Заряжен!
Я вышел во двор. Пистолет лежал в кармане. Он оттягивал мне карман. Сладкой, приятной тяжестью. Я пощупал его, сжал крепко-крепко.
Все. Жизнь началась.
Я стал с ним сильнее? Нет. Это не то.
Я стал с ним – самим собой.
И у меня, от его истошного крика, так странно сорвался, дернулся палец. И я ничего не поняла, только услышала резкий, громкий хлопок. И уши заложило.
И глаза зажмурила.
А открыла – вижу, щека у Осипа в крови. И плечо в крови. И по шее кровь течет.
И он стоит, не падает почему-то.
И я швыряю пистолет вбок, на пол, и он катится к ногам Осипа, а я ору дико:
– Оська! Оська-а-а-а! Я убила тебя-а-а-а!
Метнулась к нему. Под мышки подхватила! Он стоит, все не падает. И отчего-то улыбается. Смеется. И я вижу: у него между передними зубами – щербина, как у зайца.
– Зайчик мой…
Плачу.
– Ухо пуля оцарапала, – смеется.
Я плачу! А он довольный.
– Что ты смеешься?! Смерть домой приволок, и смеешься?!
– Теперь у меня пол-уха нет. Это уже боевой шрам.
И опять – такая довольная, как у сытого кота, улыбка на губах.
А руки дрожат. Пальцы дрожат.
И водкой, опять водкой от него пахнет.
Я чуть не убила его, а ему радостно.
Мачеха в меня стрельнула. Когда домой пришел. Через порог переступил. Это я сам виноват. Я крикнул, она испугалась и выстрелила.
А теперь она просит меня пистолет продать. Или отдать кому-то.
Хрена с два! Я о нем всю жизнь мечтал. Лучше я себе глаз выколю, лучше палец отрежу, чем пистолет продам!
В нем теперь вся моя жизнь.
Такая уверенность в себе. Я раньше был такой… козявка. Всех боялся. Шел по улице и боялся. Я теперь никого не боюсь. Четко так иду, уверенно. На всю ступню наступаю. И его – в кармане чувствую. Даже если руку в кармане не держу.
Ну ведь зачем-то оружие придумали люди!
И ходят с ним; и пользуются им.
Важно с умом пользоваться. Не палить в белый свет, как в копеечку.
Зато я теперь – с ними со всеми. С героями. С солдатами. С теми, кто на войне. Я сжимаю его – и, хоть я не солдат, но я смотрю вперед, и я вижу перед собой глаза тех, кто умрет.
Это у меня песня такая.
«Нету войны, а я не солдат! Волю в кулак – для шага вперед… Нету войны, но я чувствую взгляд …и я вижу глаза тех, кто умрет. Тех, кто умрет».
И пусть я умру. Я ведь знаю, что я умру. Я точно умру, как и все люди. Я хоронил мою мать, и я видел ее лицо в гробу. Там, на севере. Дул ветер. Мы привезли гроб на кладбище. Дул тяжелый, с Енисея, ветер, и он обваривал льдом лицо, и мы опускали мать в могилу, и я только потому не сошел с ума, что был весь как железный от мороза – руки железные, ноги железные. Я был пацан, мне было шестнадцать лет. Отец поил меня потом водкой. Я пил водку и не пьянел, и не согревался. А потом согрелся, забился головой об стол, зарыдал как девчонка, а отец обнимал меня и тоже рыдал. И я… понял, что вот так и я тоже лягу когда-то. В такую же длинную деревянную лодку. И меня закопают. Навсегда.
Да, я умру. Как все люди. Но у меня в кармане смерть. Моя или чужая – это все равно. Она у меня в кармане. Я сжимаю ее в кулаке. Я владею ею. Захочу – и она будет моя. Захочу – посмеюсь над ней! Во все горло.
Ха-ха-а-а-а-а-а!
Я перевязала ему ухо, обработала перекисью водорода, потом йодом залила, ухо все коричневое стало, и обмотала бинтом полголовы. Раненый казак! Почетно. Он сиял. А я про себя материлась. И у меня дрожали руки, как у него.
И вошел его отец. И увидел нас, и Осипа голову перевязанную.
– Что тут у вас? – спросил.
И Осип за его взглядом проследил.
Пистолет на полу валялся.
Он его увидел.
Я думала – скандал сейчас начнется.
А его отец наклонился медленно, медленно взял пистолет в руки. И погладил его. Как живого. Как живую птицу… зверька. Черного страшного зверька. Кусачего.
И голову поднял. И я поразилась его лицу.
На его лице просветилась, взошла и засияла, и заплакала вся его несбывшаяся жизнь. Которую он мечтал прожить, да не прожил.
– Я всегда мечтал о таком, – сказал он тихо. – Оська!
И Осип глядел на него молча, а он шагнул к нему и обнял обеими руками его культяпую, белую перевязанную голову, как запеленатую куклу.
Отец его обернулся ко мне. Я сжалась в комок.
– Мой отец, дед его, в Азиатской дивизии у Унгерна служил, казак. Ургу брал. Шашкой вовсю махал. Стрелял. Герой был. – Он помолчал. Вдруг крикнул хрипло, тяжело: – А мы?!